Девочка из Морбакки: Записки ребенка. Дневник Сельмы Оттилии Ловисы Лагерлёф
Шрифт:
Меня вдруг охватывает жуткий страх. Я толком не понимаю, чего боюсь, но не могу помыслить себе большего несчастья, чем необходимость ехать на этот суннеский бал.
— Мала я еще по балам ходить, — говорю я, — мне всего-навсего тринадцать.
— Эмилия-то Вальрот идет, — замечает тетушка, — а она не старше тебя.
Так-так, все против меня — папенька, и маменька, и тетушка Ловиса. Превосходство за ними, причем большое, и за неимением иных доводов мне остается только заплакать.
— Деточка, не надо плакать, мы
— Да, но для меня там веселья не будет, — всхлипываю я. — Я так хромаю, что никто не захочет со мной танцевать.
Я не злюсь, ведь с тех пор, как играла в карты с дядей Вакенфельдтом, оставила эту привычку. И папенька тоже не сердится. Просто считает меня странной.
Но он не знает, каково это, когда других девушек приглашают и все идут танцевать, а ты сидишь, подпираешь стену. Или когда тебя приглашают только на франсез или только кавалеры, с которыми другие девушки танцевать не хотят.
— Всё, довольно фокусничать, — говорит папенька, по-настоящему строгим тоном. — Знать ничего не желаю, мои девочки всегда должны ездить на балы, и точка.
— По-моему, лучше бы все-таки подождать, пока ей хотя бы пятнадцать сравняется, — замечает тетушка Ловиса, теперь она пытается прийти мне на помощь, но уже слишком поздно. Незачем было вот только что упоминать про Эмилию.
— Оно конечно, — говорит папенька, — но кто знает, будут ли тогда в Сунне балы. До сих-то пор вон сколько лет не бывало.
Я знаю, папенька не любит слез. Я бы куда скорее увильнула от поездки на бал, если бы рассмеялась и приняла радостный вид. А теперь плачу и никак не могу остановиться. Слезы льют ручьем весь обед.
И после я все плачу и плачу — и когда отдыхаю после обеда, и на послеобеденных уроках, и когда мы делаем домашние задания, и когда гуляем и катаемся на санках, и все время, пока рукодельничаем в зале за столиком у дивана.
Герда — большая мастерица поплакать, когда не знает уроков, но я уверена, никогда она не ревела без передышки с полудня до самого ужина.
Когда маменька вечером приходит читать с нами молитвы, я сдерживаю слезы и читаю «Отче наш», и «Господи, помилуй нас», но на «В руце Твои, Господи» и «Ангеле Христов» не выдерживаю.
— Ты плачешь только из-за этого бала? — спрашивает маменька. — Или тут что-то еще?
— Маменька, попросите папеньку не посылать меня на бал! — говорю я, сжимая ее руку.
— Дорогая, ты ведь знаешь, папенька всего лишь хочет, чтобы ты повеселилась, — говорит маменька.
— Да, но потанцевать мне не удастся, — говорю я. — Маменька, вы же знаете, потанцевать мне не удастся.
— Конечно же удастся, — говорит маменька, а потом уходит.
Первое, о чем я думаю, проснувшись следующим утром: сегодня бал! — и сразу же опять начинаю плакать. Сама не пойму, откуда в глазах берется столько слез, конца им нету.
Анна с Гердой говорят о том, кто откроет бал, и с кем Анна станцует первый вальс, и явятся ли барышни Моль в белых платьях. Анна в папильотках, и ее беспокоит, продержатся ли локоны до конца бала. Но чем больше они рассуждают обо всем об этом, тем безудержнее я плачу. Если б могла, я бы, конечно, перестала, но это не в моей власти.
— Ты бы поостереглась, Сельма, если этак плакать, вечером у тебя будут красные глаза, — говорит Анна. И конечно же я стараюсь перестать, но не могу.
Все утро Анна, маменька и Элин Лаурелль занимаются своими туалетами, приметывают оборки, гладят крахмальные юбки, примеряют туфли, чтобы нарядиться как можно лучше. Тетушка Ловиса говорит, ей кажется странным ехать на бал в платье с высоким воротом и длинным рукавом. В ее молодые годы так было не принято. Но маменька говорит, что мы с Анной еще дети и потому можем поехать в обыкновенных выходных платьях.
В разгар утра я вхожу в залу, где папенька, по обыкновению сидя в качалке, читает «Вермландстиднинген». Я становлюсь рядом, опираюсь ногой на полоз качалки, кладу руку ему на плечо.
— Ну, что такое? — говорит он, оборачиваясь ко мне.
— Можно мне не ездить на бал, папенька? — говорю я прямо-таки умоляющим тоном, в надежде, что если попрошу по-настоящему смиренно и учтиво, то смогу его переубедить. Еще мне хочется напомнить ему, что ради него я прочитала Библию от корки до корки. Думаю, что, приняв это в соображение, он позволит мне остаться дома.
— Вы же знаете, папенька, мне не удастся потанцевать, — начинаю я. — Я так хромаю, что танцевать со мной никто не захочет.
Продолжать невозможно. Меня опять одолевают слезы, и больше я не способна вымолвить ни слова.
Папенька молчит, но встает с качалки, берет меня за руку, ведет на кухню. Там он просит экономку дать мне хороший бутерброд с сыром. И уходит.
Я понимаю, что волей-неволей ехать на бал придется, и мне ужасно хочется швырнуть бутерброд на пол, но я этого не делаю, не стану больше злиться, не выпущу на волю живущее во мне чудище.
Я веду себя во всех отношениях правильно и благоприлично, за исключением того, что плачу. Плачу за обедом, плачу после обеда. Плачу, когда мы одеваемся на бал. Плачу, пока мы не садимся в сани и нас не укутывают меховой полостью.
Тут слезы, надо полагать, наконец-то уразумели, что никакого толку от них нет. По дороге в Сунне я сижу в санях с сухими глазами.
На мне серое барежевое платье, отделанное синей шерстяной тесьмой, и Аннины светло-серые прюнелевые ботиночки с красными шнурками. К вороту приколота светло-красная розетка, очень красивая, подарок на Рождество от дяди Калле, он всегда дарит нам замечательные вещицы. Волосы мне причесала тетушка Ловиса, лежат они очень аккуратно, а на затылке приподняты и собраны в большой узел.