Девочка с Патриарших
Шрифт:
Постоял так еще, повдыхал целебного воздуха и пошел по наводке в аил, куда велели. Там знахарка с внучкой двенадцатилетней жила – алтайка не древняя, но мудрая, знающая, немногословная и обветренная всеми ветрами. Секреты выдавала с трудом, но, видимо, была слишком обязана рекомендовавшему, поэтому приняла столичного доктора без строптивости. Жил он целый год гостем в аиле на мужской половине, любовался на первозданную и какую-то диковатую красоту девочки, которая позвякивала колокольцами в косах для отгона злых духов. А как девочке исполнилось тринадцать, хозяйка сама предложила выкрасть ее и с собой забрать, чтобы жизнь была полегче.
Вот такая легенда, а как оно было на самом деле, никто и не помнил.
Да и Нинке с лихвой перепало красоты, нераспустившейся пока, бутонной и очень обещающей. Они с мамой и папой жили в абсолютном счастье! Нина чувствовала это счастье, оно слегка покалывало виски и щекотало ноздри. Папа не мог пройти мимо мамы просто так, не коснувшись ее, не чмокнув в шею, не шепнув на ушко что-то особенное, Нинке еще непонятное. А еще они очень любили стоять, обнявшись, все втроем. Папа брал Нину на руки, подходил к маме и обнимал ее. Нина зависала на родных шеях, попискивая от удовольствия, а родители в эти мгновения откровенно и пронзительно смотрели друг другу в глаза, словно передавали друг другу какую-то очень важную, жизненно необходимую информацию.
А потом счастье куда-то улетучилось. У Нинки перестало щипать в носу и покалывать виски. Она не понимала, что происходит, просто не чувствовала того необъяснимого, что было раньше. Перестали молча стоять втроем, чуть покачиваясь, словно стараясь друг друга убаюкать. Когда папа приходил вечером с работы, то только Нина бежала к нему навстречу, а мама продолжала греметь кастрюлями на кухне или читать, отвернувшись к окну. И к тому же по вечерам мама с папой перестали вместе ходить в гости. Нина сначала этому даже очень обрадовалась: то мама, то папа все чаще и чаще оставались с ней. Она что-то такое чувствовала, но не понимала, как это ощущение себе объяснить: стало меньше радости, что ли? Мама перестала так весело и задиристо смеяться, папа больше не называл маму ласково Варюхой и перестал пристально и как-то по-особому на нее смотреть – он просто прекратил на нее смотреть вообще и все время отводил глаза. Внутри семьи происходило что-то необычное, хотя все вроде было почти как всегда: сначала мама будила Нину, собирала ее в школу и шла на работу, потом уходил папа, потом Нина одна возвращалась домой, разогревала обед, делала уроки и ждала родителей. Все как обычно, но детская кровь уже чуяла то, что никак не решались сказать родители.
Однажды вечером грустный папа зашел к ней в комнату, присел на краешек кровати и вместо того, чтобы в который раз почитать любимого «Маленького принца», сказал каким-то не своим голосом:
– Нинок, ты знаешь, как я тебя люблю. Ты уже большая, тебе целых девять лет, и я хочу, чтобы ты постаралась меня понять. Мне надо от вас уехать. Я мог бы придумать тебе разные сказочные истории, но скажу прямо, как взрослой. Твоя мама полюбила другого человека. Так случилось, и в этом никто не виноват, ни мама, ни я, и тем более ни ты. Я уйду жить в другое место, но я всегда-всегда рядом с тобой, ты должна это знать. Мама выйдет замуж за другого человека, но мы все равно с тобой будем часто видеться.
И все. А утром он поцеловал ее, взял свой маленький клетчатый чемодан, с которым обычно ездил в командировки, и ушел. С тех пор вот уже целых два года жил где-то параллельно.
Нина все еще сидела на своем насиженном месте и скучала, глядя в вечер. Мама еще не вернулась, а отчим красил в ванной волосы басмой и пел арию Ленского из оперы «Евгений Онегин». Нина арию не любила, не любила она и отчима.
Он завелся в их квартире год назад – ну, может, чуть больше. Переехал почти сразу после папиного ухода. Заявился уже с чемоданами, коробками, пачками книг, перевязанных бечевками, и даже лыжами, хотя стояло лето. К лыжам были прикреплены еще ботинки и палки, которые оказались довольно небрежно связаны в один букет, и когда мама попыталась прислонить лыжи к стене, тщательно выверяя центр тяжести, эта неуклюжая конструкция все равно рухнула на пол со звоном и грохотом поперек комнаты, как только мама отошла.
Нину эти лыжи ужасно тогда расстроили. Нет, даже разозлили! Не потому, что они вдруг заняли всю комнату, и не потому, что упали, – Нина испугалась другого: неужели этот чужой дядька собирается остаться до зимы? «Он тут будет еще и на лыжах расхаживать? И будет жить в нашей же квартире?? А если все-таки вернется папа, как тогда? Он увидит этого нового, и что? Как они уживутся?»
Нина злилась еще и на маму. Та как-то очень вскользь ей сообщила о том, что дядя Игорь переезжает к ним в квартиру – так, между прочим, провожая Нину в школу.
– Тебе он понравится. Он заботливый, добрый и очень умный. Ты можешь даже называть его папой, если захочешь. А еще у него есть сын, он старше тебя, но я уверена, что вы подружитесь.
И все. А вечером этот добрый и заботливый ввалился в квартиру со своими лыжами. У Нины даже времени не было привыкнуть к мысли об этом чужом дядьке, который так нагло вперся в ее пространство.
– Меня зовут Игорь Сергеевич, деточка. Мы с тобой поладим, – сказал он, противно потрепав ее по щеке холодной липкой рукой, а мама виновато улыбнулась.
Но самое ужасное в этом чужом никудышном дядьке было то, что он стал называть маму незнакомым именем «Чаровница».
Новость о разводе Вари с Вовой во дворе обсасывали долго. Бабы гудели: как можно было променять молодого, умного и обаятельного архитектора, Нинкиного отца, на полную ему противоположность – стареющего и лысеющего архитектурного начальника? Ни уха ни рыла, никакущий мужик по сравнению с Володькой, и чем он Варьку взял, непонятно. Может, бледностью своей, предложила Труда. Ведь бледность – признак аристократизма. Володька-то из тех, что попроще да поконкретней, а тут целый бледный аристократ, захихикала Труда. Ага, или просто бледный и больной, вставила свое Лелька, все аристократы вымерли давно, а кто не сам вымер, тех повырезали! На Лельку тогда шикнули: не дело это так говорить, резали, кого надо было резать, и дальнейшие обсуждения сразу пресекли, не переводя частные дела в широкомасштабные. В общем, думали-гадали и решили, что своим начальственным вальяжным видом взял, деньгами или властью. Власть-то штука привлекательная. Хотя старый конь борозды не испортит, но и глубоко не вспашет, говорили бабы. И если немного подождать, должно же в конце концов прийти понимание. Они все ожидали и ожидали, но понимание никак не приходило, хотя для них это было очень важно: а как же, это ведь объяснило бы Варькин поступок.
Бабрита решила, что это была страсть – обыкновенная бабская страсть, ничего больше. Супружеская жизнь, видимо, застоялась, наскучила, захотелось зигзага, вот Варька и свернула первая. Лучше безобразие, чем однообразие, хотя, конечно, к Варюхе это не относится, не такая она – так, просто присказка для красного словца, сказала Бабрита.
И бабы действительно млели от ритуального, даже какого-то сакрального процесса обсуждения всех этих мочеполовых проблем, от многочасовых посиделок под старой липой, хотя и прекрасно осознавали мнимую значимость подобных разговоров. Но сам процесс! Какой это был приятный процесс – разобраться в чужой личной жизни, поворошить белье, понадавать пустых советов и вообще посетовать на горькую бабью жизнь в принципе.