Девочки и дамочки
Шрифт:
— Молодец, тетя! Видишь, как здорово…
Так вчера прошли через центр сюда на пересылку. Тут Ганю записали вместе со всеми в толстую школьную тетрадь, и все было в полном ажуре: повели в столовку, дали горячего ужину по армейской норме — кашу с мясом и чай в кружке с двумя камушками рафинада («граммов сорок», — прикидывали бабы). Кружки и миски выдавали через окна в перегородке, туда же сдавали грязные, и Ганя, может, впервые за жизнь, поев, посуды за собой не мыла и, гордая, легла посреди барака между двух новых товарок. От толстой было тепло, а рыжая прижималась доверчиво, ну прямо кошка! — и Ганя засыпала счастливая.
«Ехай, ахай… — грозилась она
И вот теперь ночная побудка, как приблудная собачонка, разом слизнула сладкий навар сна. Ганя больно потянула шею, дернулась и очнулась в мерзлом бараке на пыльном полу, который больно стучал в ухо.
— Беги, тетка! — крикнул ей малец. (Среди женщин случайно затесался этот недомерок, не то доброволец, не то допризывник.) — Одни ломы останутся.
Ганя отряхнулась, как вспугнутая курица, и, подхватив кошелку, поспешила к дверям. Хотя ей было под пятьдесят, ступала она вприпрыжку, точно тощая клуша или плакса девчонка, которая до смерти боится мальчишек и водится с одними малявками. Со спины Ганя была еще молодой, но лицо у нее сморщилось и одлинноносело. «Курица!» — не сговариваясь, обзывали ее во всех домах, где перебывала приходящей прислугой.
«А вдруг — лом!.. Руки отвертит. Кирка половчей…» — чуть не плача, решала она на ходу.
На дворе было светлее, чем в бараке. Горело больше синего электричества, и от маневровых паровозов летели искры и пламя. Красноармейцы, стоя в кузовах, нерасторопно раздавали инструмент. Лопаты были жирно смазаны какой-то липкой гадостью. «Солидол», — ругались в толпе.
— Не толкотись, не толкотись! — кричал на женщин худой военный. Он торчал по-прежнему на крыше кабины, и когда замолкал и не размахивал руками, то в шинели и фуражке при полутьме низкого неба напоминал статую. Но тут же снова драл глотку и рубил воздух рукавами шинели. В нем не было никакой державности, как внизу не было порядка.
«Разберут…» — слезно подумала Ганя и кинулась в толчею, гребя локтями, как в трамвае, когда просыпала остановку.
— Хучь кирку! — голосила она. — Лом рук не оставит!
Но те, кто вылез этой ночью из бараков, тоже были не ангелицы. Раза два Гане съездили по шее, разок сунули в ребро, и, прорычав:
— У, жилы! — она незаметно для себя перепорхнула от врагов порядка к вернейшим его слугам. Этих, как в любой очереди, было куда больше. Впрочем, с основания человечества слабые всегда в большем числе.
— Куда прешь? — через минуту орала Ганя на бойкую деваху в ватной фуфайке.
— Чего людям ноги давишь? — кричала на другую.
— А ну, паника, охолонь! — вразумляла еще кого-то.
— Вот все мы так… — вздыхала тут же для общего сведения. — Все возимся, все носимся. А чего?.. Все там будем.
— Будем-Будем, — смеялись вокруг. — Только рот, тетка, заткни.
— Лови, хохлатка, — заметил ее с машины боец и протянул лопату. Ганя, неловко подпрыгнув, ухватилась за склизкую холодную железяку, готовая к чужой зависти, а может, и к мордобою. Но никто ее не тронул. Вокруг
Светало медленно. Время было самое неловкое — ни спать, ни про жизнь переговариваться. Гане опять стало тоскливо. И еще от вчерашней каши жгло в животе.
— Снова печенка, — покорно вздохнула она, стоя посреди опустевшего двора и упирая черный ботик в штык лопаты.
— Ты чего… картофлю копать? — спросила, проходя мимо, какая-то женщина.
«Могилу», — хотела ответить Ганя, но окопница ушла в барак.
«Чего забыла? На дармовщину схотела, а?» — подумала Ганя с ехидцей, словно говорила не с собой, а с невидимой дурой-подругой, самой распоследней горемычкой. — Дьётка!.. Бесплатное, оно завсегда втридорога. Тьфу! На машинном готовят! Людей не жалеют, — скривилась она, отвечая боли в желудке. — Армейское!»
И вспомнились ей племяши-близнята, ее любимцы, которых летом застригли в армию. Парни были росляки-красавцы, в залетку-зятя Сергей Еремыча. Наворачивали за обе щеки — и второе, и первое. Особо уважали холодное мясо из супа. Ганя им в бидоне от хозяйки возила, они его жевали ночью после гулянок. Хозяйка супу не признавала. Может, этой, как ее, подагры боялась. И хозяйкина дочка-очкаричка — чудо природы! — тоже от Ганиной стряпни нос воротила. Так что Ганя варила суп справный, густой, а мясо из него половинила, и свой кусок, завернув в марлю, прятала на дно кошелки. Уже потом, в поезде, запускала его в бидон, и он плюхался туда весело, как карась в реку. Сама она супу тоже не ела, а уважала сыр голландский, постную ветчину и какаву, но не из сои — с той какая сыть! — а всамделишную, в железных коробках.
Светало медленно, неохотно, словно солнце задолжало, а отдавать ему было нечем. Так бывало в коммуналке соседи возвращали Ганиной хозяйке долги. Возьмут сотню-полторы, а приносят по трешнице. Хозяйка, гордая, не скажет и напомнить не даст. И у Гани вся душа изводилась — и кто чего не вернул, и кто на кухне керосину ихнего взял или примус закоптил — не продуешь! — или общие дрова на ванну извел: не в очередь мылся. Все помнила Ганя и за хозяйское болела, как за свое. Да оно и было свое. Чего сами не дарили, увозила потом Ганя втихую. А хозяйка — когда заметит, когда нет. Да и заметит, сказать постесняется. Не боялась Ганя хозяйки. Та, как со службы придет, сразу за свой «дервуд» и стрекочет, стрекочет, вроде пулеметчицы Анки из «Чапаева». Соседки говорят, до двух, до трех стрекотит. Ганя у них не ночует. Не лакейка. Хоть и без договору, а приходит, как на производство, — и каждый выходной зарплата (раньше — по шестым-двенадцатым, а с прошлого года — по воскресным). Так что Гане ночью все едино. Но соседки жаловались, ходили даже в квартиру напротив — к управдому, и пришлось хозяйке обиться дерматином с ватою снаружи и изнутри. Дверь теперь сто пуд весит. Ганя в сердцах ее футболит, когда с чайником или сковородой из кухни мчится.
Нет, служба у хозяйки подходящая. И Ганя на ней сама себе вроде командующего. А если хозяйке вожжа под хвост вдарит и придумает хозяйка:
— Хорошо бы, Ганя, простыни постирать. Давно не меняли, — Ганя вскочь за тазом не побежит, а станет посреди комнаты (а лучше — кухни: при соседках справнее!), подопрет кулаком щеку и толково рассудит:
— Да когда ж нам стирать? Да вить сейчас не постираешь, как следовает. Вот ужо к празднику, Елена Федотовна, и будем… — И — на-кась, выкуси! — съест хозяйка и опять начнет тарахтеть на своей машине, как в магазине на кассе. Да и вправду — кассе. С нее главный доход. А днем она в школе — что? Учителка…