Девять граммов в сердце… (автобиографическая проза)
Шрифт:
Однажды на уроке истории они впервые услышали о том, что в древности татары нагрянули на Россию. И тут же весь класс с любопытством уставился на Сару Мизитову. Она сидела пунцовая. «В чем дело?» — спросила учительница истории. «А Мизитова тоже татарка!» — брякнул Саня Карасев. «Что за глупости, — сказала учительница строго, — я же говорю: в древ-но-сти!..»
Помнится, тогда Ванванч пожалел Сару, но и восхитился. К ее изящному обаянию прибавился еще и этот флер. И он принялся подмигивать ей с двойным усердием.
Дома он открылся только бабусе. «Вай! — воскликнула она по своему обыкновению. — А как же Леля?» Он ничего не ответил, и бабуся предложила ему пригласить Сару зайти к ним. Он пригласил, но она не захотела. Однажды вечером, когда он сидел в своей комнате,
Когда же он, проводив ее, воротился, мама встретила его на пороге, вскинув изумленные брови. Растерянная улыбка на ее лице казалась неестественной — так это на нее не было похоже. Он почему-то подумал, что его ждет сюрприз. Он подумал, что, может быть, пирожное, и хорошо бы с заварным кремом, подумал он. «У нас пирожные?!» — спросил он. «Какие пирожные?» — не поняла она и продолжала разглядывать его, словно видела впервые.
Он сидел у себя в комнате, отложив на время математику и географию к завтрашнему дню, и писал продолжение романа. Ю-шин и Дин-лин шли по шанхайской улице, и она держала его за руку. Они должны были вскоре расстаться, потому что ему предстояло отправиться наконец в партизанский отряд. Она всплакнула. У старого шанхайского деревянного цирка они попрощались. В комнату заглянул папа. Он хитро улыбался. «По-моему, ты занят уроками…» — сказал он. Ванванч пожал плечами. «По-моему, — сказал папа, — ты корпишь над математикой…» И добавил: «Завтра мы пойдем с тобой покупать книги».
Был выходной день. В книжном магазине толпились покупатели. Директор магазина провел их за прилавок, в комнату. Там тоже были полки, уставленные книгами. Директор указал Ванванчу на левый ряд и сказал: «Это, мальчик, детские книги…» Ванванч не знал, что ему делать. Папа сказал: «Выбирай, что тебе нравится…» — и принялся рыться среди книг для взрослых. Ванванч тотчас нашел «Гаргантюа и Пантагрюэля», «Гулливера» и спросил, почему они не стоят в самом магазине. «Там этого ничего нет», — сказал папа. «Почему?» — удивился Ванванч. «Это же так просто, — сказал папа, — пока хороших книг на всех не хватает…»
Они набрали книг. Папа расплатился, и, довольные, они направились к дому. Дом был близок. «Вот тебе уже двенадцать лет, — сказал папа. — Целых двенадцать!.. Ты совсем взрослый, Кукушка, — а потом как бы между прочим, — да, как зовут девочку, которую ты вчера провожал?» Это было сказано невзначай, легко и просто, поэтому Ванванч ответил, словно говорил о давно известном. «Сара», — сказал он. «Ооо, — присвистнул папа, — какое волшебное имя!..»
Был праздник, какое-то его подобие, было что-то такое возвышенное и озаренное в этот день: и этот случайный и неожиданный поход с папой, и книги в красивых обложках, и непринужденный мужской разговор.
Дверь им распахнула мама, однако лицо у нее было вовсе не праздничное, оно было помертвевшее, пальцы ее дрожали, когда она брала книги у Ванванча, но он не придал этому значения: он привык к тому, что жизнь взрослых проходит мимо него. У бабуси были заплаканные глаза. Он поспешил закрыться в своей комнате, принялся разглядывать покупки, но голоса продолжали просачиваться сквозь двери, не слова, а только музыка — нервная, переполненная тревогой, несовместимая с его удачами… Он едва прислушивался к ней, по обыкновению не очень-то вникая в ее тайный смысл, так и не обучившийся еще недоверию к собственному благополучию. Это напоминало звук тифлисской зурны за окном — изощренный, пронзительный, многоголосый, тягучий, но одновременно горький и возвышенный. И вот он слушал вполуха, но не видел, как Шалико прикоснулся к руке Ашхен, как некогда в прошлом, когда она лишь только впервые возникла перед ним, такая юная, строгая, ни на кого не похожая, такая затаенная, и как она внезапно улыбнулась ему, ему!.. Вот это было чудо!.. Потом это все мгновенно погасло, но наваждение осталось. И он прикоснулся к ее руке, и она не отвела своей.
Вот и теперь он точно так же прикоснулся к ее руке, надеясь смягчить ее боль, растерянный от навалившегося ужаса. В кресле тихо плакала Мария, тихо-тихо, чтобы не долетело до Ванванча. «Бедный Миша, — прошептал Шалико, — как же это могло случиться?..» Ашхен сидела окаменев. Она тоже никак не могла осознать происшедшего: как это могли прийти и арестовать такого кристального коммуниста, этого рыцаря революции!.. Что-то произошло, какая-то грязная тифлисская интрижка… «Хорошо, что мама этого уже не узнает», — сказала она, представляя, что было бы с Лизой. «Она все видит, — сказала Мария, — Лиза оттуда все видит, и сердце ее разрывается, а ты что думаешь?.. Все видит…» — «Мама, мама, — сказала Ашхен с возмущением, — ну о чем ты говоришь!..»
В этот момент пальчик Сары стукнул в оконное стекло. Ванванч заглянул в большую комнату. Все были там. Там расплывались клубы беды, чего-то очень непривычного. Он не захотел погружаться в них. Это было не его, не его. Он сказал: «Я пойду погуляю…» Они в ответ как-то странно пожали плечами, и все, и он вышел.
«Бедный Миша, — сказал Шалико, — я уверен, — сказал он безнадежно, — это недоразумение». Он сказал это, хотя в письме Коли было четко и жестко сказано, что это начало крупной акции и что все они были бельмом на глазу у бывшего семинариста, — так он писал, подразумевая самого Сталина. «И я не уверен, — писал Коля, — что этим все ограничится. Я очень боюсь за Володю, который со свойственной ему откровенностью режет правду-матку на всех углах. Держись, генацвале… Мама все-таки счастливая…»
Шалико погладил Ашхен по руке и вдруг подумал о том, что теперь все это — и их жизнь. А скольких они разоблачили здесь, на Урале, подумал он, скольких мы разоблачили!.. Какое-то помешательство!.. А ведь тогда, когда разоблаченный ими враг отправлялся искупать свою вину, не так ли сидели его домашние в своих беззащитных гулких комнатах, ломая руки и предчувствуя новые беды?.. «Что? Что? — подумал он, — что случилось?!» Еще вот только вчера, объятый вдохновением, он готовил свою речь на городском партактиве — речь с разоблачениями очередного троцкистского двурушника, он кипел ожесточением, он подыскивал простые, понятные, доходчивые, убийственные слова, клеймящие отщепенцев. Он докладывал в Свердловск о проделанной работе и слышал в ответ всегда одно и то же — негодующие угрожающие восклицания, потому что страна и партия охвачены троцкистским заговором, а вы там, у себя в Тагиле, бездельничаете… А может, и вы там, у себя… Может, и вы сами…
Завтра он должен произнести еще одну речь.
Ашхен сомнениями не терзалась. Она поклялась себе не распускаться, стойко выдержать этот нелегкий период, да, нелегкий, легко ничего не дается, это уже доказано, и поэтому нечего хлопать крыльями и причитать… Но когда из письма Коли стало известно, что Миша арестован, она поняла, что начинается самое главное и уж тут-то необходимы и мужество, и сила воли, и вера, и пренебрежение чувствами.
Она с внезапным недоброжелательством вспомнила, как в Москве Изочка с интеллигентской неряшливостью бросила ей: «Скоро вы все переарестуете друг друга». И при этом состроила пренебрежительную гримасу, будто это могло быть предметом шутки. Вспомнив это, Ашхен поежилась — и не от угрожающих пророчеств московской подруги, а оттого, что любила ее именно за утонченность и интеллигентность… А тут вдруг эта фраза!.. А Иза сказала со свойственным ей прямодушием: «Ты, Ашхеночка, закусила губку не потому, что со мной не согласна, а потому, что ощущаешь некоторый противный резон в моих словах. Не правда ли, Ашхеночка? Ну признайся, признайся, дорогая… Нет?.. Нет?.. Впрочем, как знаешь».