Девять опусов о зоне
Шрифт:
– Скорей, миленький, хорошенький мой, да какой же ты робкий, ну быстрей, что ли, падла ты моя бацильная,- горячо шептала женщина, прижимая растерянного ловеласа и торопливо растегивая ему штаны.
Профессор с трудом отодвинулся, пытаясь разглядеть прекрасную
Джульетту, приобретенную за три бутылки водки. Глазам уголовного
Ромео предстала здоровенная бабища преклонного возраста с суровым лицом, густо побитым оспой. То рыхлое, к чему прижимали профессора, было ее молочными железами гигантских размеров и колыхалось на уровне пупка.
– Не смотри, миленький ты мой, –
Профессор рванулся и зацепился лодыжкой за унитаз. Спущенные проворной Джульеттой брюки помешали ему сохранить равновесие, он полуупал-полуповис в тесном пространстве сортира, увлекая на себя даму сердца. Последние зачатки желания испарились. И лязг ключа в двери прозвучал для профессора желанной музыкой освобождения. Он кинулся под защиту смуглого охранника с живостью цыпленка, упорхающего от грозных когтей коршуна и помчался по коридору к родному купе. Вслед ему неслись изумительные в этимологическом отношении проклятия обманутой Джульетты.
– Эй, бандита, как быстор-быстро ходи, как баба, совсем якши был, такой кыз, якши баба? – едва поспевал за ним охранник.
Он ввел профессора в купе и спросил:
– Еще батыр бар, есть, там – купе много-много якши кыз. Какой еще хочет керем дар кунет? Моя деньги бэри, баба воды.
– Гуляй, Вася, – откликнулся Верт. Принеси жратвы лучше, на тебе червонец.
– А водка?
– Водку сам пей. А нам квасу купи на станции, прямо в ведро налей.
Стучат колеса. Мчит этап, ползет этап, стоит этап на станциях сутками. Конвою – что, конвою суточные идут, доппаек лопают себе черномазые, автоматы начищают, денежки у зэков выманивают. Зэкам скучно. Все байки пересказаны, все разборки разобраны, все ценности проданы. Паек тоже съеден. Да и что там есть: селедка тухлая, хлеба две буханки тюремной выпечки, тушенки две банки и горсть сахара.
Но все равно, спасибо Столыпину, что отменил пешие да конные этапы в Сибирь, оборудовал для каторжан вагончики-теплушки.
Прославили уголовнички имя его, в скрижали совдеповской пенитенциарной системы занесли.
Стучат колеса. Дремлет Юра Слепой, привалившись к мягкому брюху
Адмирала, храпит во сне бравый разведчик, отвесив воловью желтую челюсть, заунывно напевает соловей в соседнем купе.
– И глядит Раджа на нее, дрожа,
В ней черты любимые видны…
Радж узнал лицо своей жены.
Вслушивается в песню профессор, удивляется сам себе, но все равно вслушивается, познавая новое искусство подворотни.
– Ту, которою любил,
Для тебя, Раджа убил,
Ты так сказал, так приказал,
Месть слепа!
Так получай же, Раджа,
Пусть эта голова
Тебе напомнит о пролитой крови.
В детстве профессор попытался было освоить это искусство. Он пришел со двора домой сияющий и торжественно исполнил петушиным тенором:
– Помидоры, помидоры, помидоры овощи,
Пизда едет на машине, хуй – на скорой помощи.
Продолжить про топор, который плывет по речке из села Чугуева, ему помешало мокрое полотенце мамаши. Мама всем видам телесных репрессий предпочитала почему-то мокрое полотенце, которое било хлестко и звонко.
После столь неудачного дебюта попытки маленького Дормидона
Исааковича проникнуть в заманчивый и таинственный мир двора прекратились. К нему был приставлен папин шофер – дюжий дядька, который иногда возил отца на работу на сверкающей "Победе", но большей частью выполнял многочисленные поручения хозяйки дома.
Нельзя сказать, что роль гувернера (или, вернее сказать, дядьки) ему нравилась, но исполнял он ее, как и все другие поручения, с угрюмой крестьянской добросовестностью. В результате маленький профессор был признан дворовыми ребятишками персоной "non grata" и более в круг двора и улицы не допускался, кроме, разве, как для насмешек.
От детских воспоминаний профессора оторвал неугомонный Верт. Ему, вдруг, захотелось написать профессору жалобу, о которой, кстати,
Дормидон Исаакович просил его уже вторую неделю. Адвокат приспособил на коленях самодельную столешницу из куска ДВП и начал покрывать тетрадные листы неразборчивыми каракулями. Переписывать после Верта для шестерок, обладающих красивым почерком, было сплошным мучением.
Именно в этот момент профессора посетила мысль, что почерк его должен был измениться, а содержание его писем следует считать лучшим свидетельством полного отличия нынешнего телоносителя от Гоши. Но профессор, к сожалению, не имел образцов почерка гражданина
Бармалеенко, так что проверить свою идею пока не мог.
Тем более, что жалобу они, по совету опытного Верта, строили на критике конкретного следователя, прибегавшему для добычи фальшивых показаний к недозволенным приемам ведения следствия. Адвокат считал, что правоохранительные органы погрязли в коррупции, и для них нечестный следователь естественен, как вся система обмана и лжи. При хорошей раскладке кто-то из начальства не упустит возможность сделать карьеру за счет подчиненного.
– Мы просто даем предполагаемому, абстрактному хищнику (а они все
– хищники), вкусную жертву. Тому остается открыть рот и заглотнуть под одобрительные аплодисменты руководства. Они там, наверху, сидят, как муравьиные львы, в засаде, знай, кидай им всякую мошку – все сожрут. Своего им сожрать еще приятней, у своего мясо вкусней.
Дзержинский как учил: у чекиста должен быть холодный, лучше медный, лоб, стальные челюсти и горячая, не менее 40 градусов, кровь.
Профессору упомянутая цитата представлялась несколько иной, но он спорить не стал. Профессор продолжал робеть перед странной логикой
Верта. К тому же, Дормидон Исаакович никак не мог привыкнуть к неподвижному лицу старого зэка и холодным огонькам приглушенной ярости в его темных зрачках.
Жалобу Верт написал быстро. Он прочитал ее всему купе и передал в соседнее для переписки какому-то художнику. И напомнил Брикману, что вместе с женщиной тот теперь должен ему солидную сумму. И сразу утешил:
– Не ссы, в зоне сочтемся.
Профессор смутно представлял, как он сможет рассчитаться в зоне.
Он уже знал, что наличных денег, ценностей зэку иметь не положено.