Девятая жизнь Луи Дракса
Шрифт:
– А что такое насильник? – спросил я.
– Это плохой человек, – сказал Пап'a и густо покраснел. Маман ничего не сказала, она ушла на кухню и начала резать лук, чтобы поплакать.
– Я никогда не стану насильником, – заявляю я Пересу. – Я либо умру, либо у меня вырастет грудь.
Но насчет груди это неправда, потому что те женские таблетки, которые Маман вытаскивает из кармана и глотает за завтраком, за обедом, за ужином или на пикнике, совершенно безвкусные, даже если их разжевать, – от этих таблеток ничего не бывает. Потому что и через несколько недель все равно остаешься мальчиком, и грудь не вырастает ни на капельку. Так что Жирный Перес опять меня обманул. Он играл в игру Ври Всегда – это тайная игра, в которую играют взрослые. У них много всяких других игр и свои Секретные
– Пап'a – не мой настоящий отец. Я приемный ребенок, как китайские дети.
– А-а, – говорит Перес. – Интересная мысль. Но дети часто такое думают. А твоя мама?
– Мама у меня настоящая.
– Откуда ты знаешь?
– Потому что она чуть не умерла, когда меня рожала. Ее пришлось разрезать, потом меня вытащили, и мы оба чуть не умерли и не оказались в двутрупном гробу, их можно заказать в Интернете.
– Значит, мама у тебя настоящая, а Пап'a – не родной. Тебе кто-то сказал или ты сам так решил?
– Мне никто не говорил.
– Тогда с чего ты это взял?
– Просто знаю, и все. Пап'a взял меня, как из Китая. Это есть такие китайские дети, которых не могут содержать их настоящие родители, и такие дети едут во Францию и живут в другой семье и смеются над мальчиками, у которых дурацкие перчатки.
– Понятно. Кто же, по-твоему, твой настоящий отец?
– У меня его нет.
– Луи, у каждого человека есть отец.
– А у меня нет.
Перес долго думает и щурит свои поросячьи глазки.
– Если бы тебе предложили выбрать другого отца, кроме Пап'a, кого бы ты выбрал?
Я делаю вид, словно тоже задумался, и делаю поросячьи глазки, как Перес, все думаю и думаю. А потом говорю:
– Я знаю, кого бы я выбрал. Вас, мсье Перес.
У него такой вид, будто его сейчас стошнит.
– В самом деле? – говорит он тихим и хриплым голосом.
И тут я смеюсь до обалдения, все смеюсь и смеюсь.
– Ага, попались!
Я смеюсь и никак не могу остановиться, и чем дольше я смеюсь, тем больше он меня ненавидит, но сказать ничего не может, потому что ему платят деньги. Знаете, что я вам скажу про Жирного Переса? Ему не справиться с Чекалдыкнутым Ребенком. Когда приходит Маман, они мне включают по телевизору «Les Chiffres et Les Lettres», [36] a сами отправляются на кухню разговаривать. Перес долго объясняет что-то Маман, а она слушает и потом включает свой Ледяной Тон. Я беру пульт и делаю погромче, потому что ненавижу Ледяной Тон. Делаю звук все громче и громче. Потом Маман входит в комнату и говорит, что нам пора, и еще злится, у нее от злости дергается рот. С ней такое бывает.
36
«Цифры и буквы» (фр.).
Мы садимся в машину, едем домой, и Маман говорит, что у нее состоялся разговор с мсье Пересом, потому что он черт-те что навыдумывал. И я понимаю, что мсье Перес мне наврал. Он уверял, что все наши разговоры останутся между нами и что это наш секрет.
И вот, пожалуйста. Он все рассказал Маман, понимаете? Значит, он врун, как все, и он играет в те же самые игры, например, Притворись, Что Ненависти Нет, как будто шоу на телевидении. Они все притворяются, а я должен им верить, должен верить, будто Пап'a – мой настоящий отец. А он просто играет в Притворись Его Отцом. Значит, он самый большой обманщик, и когда он звонит из Парижа, я не подхожу к телефону и больше не пишу ему писем, и я ненавижу его, потому что он сделал ужасную вещь, он бесчестный человек, он меня очень сильно подвел.
В детстве я был лунатиком. Мама находила меня в самых неожиданных местах. В первый раз это случилось в четыре или пять лет: мама нашла меня в саду, я там что-то искал. Когда она спросила, что именно я искал, я сказал, что искал «это». То же самое «это» я искал и потом – в саду, на соседском поле, на берегу возле дома. Мои родители беспокоились, да и я тоже тревожился, когда узнавал утром про свое снохождение. Но с другой стороны, мне странным образом нравилось, что какая-то часть меня командует телом в мое отсутствие. Я не помню, что мне тогда снилось, но просыпался я совершенно разбитым, будто испытал тяжелейшие физические и душевные муки, пытаясь найти место, которое никогда не будет обозначено на картах. Постепенно лунатизм становился все регулярнее, особенно в подростковом возрасте, когда мозг и тело стремительно растут. В период полового созревания, в те годы, когда каждый день полон изумления перед самим собой, сексуальных фантазий и мастурбаций украдкой под одеялом, я бродил во сне почти каждую ночь. На берег я больше не ходил, но иногда просыпался в соседском сарае или в чулане, где родители хранили неисправное старье. Странное дело, но в такие ночи я всегда оставался невредим. Мое снохождение было совершенно безопасным, и все, включая меня, считали его идиосинкразией, болезнью роста. И я действительно его перерос. Когда я поступил на медицинский факультет и уехал из дома, лунатизм переместился на дальний план моего ментального ландшафта, потускнел до призрачности, как давние полароидные снимки юности.
Воспоминания побледнели, но остался этот порыв, любопытство – желание снова посетить страну, которой нет на картах – ее контуры я обследовал во сне, безудержно разыскивая «это». Как все, кого завораживает психическая сторона неврологии, в университете я учился под началом профессора Фланка. Но в итоге не функциональные расстройства в сознательной области, а сфера бессознательного увлекла меня на всю жизнь, и, закончив учебу в Париже, я решил специализироваться на коматозных состояниях. Так я оказался в Провансе. Теперешние врачи, особенно хирурги (кроме Филиппа Мёнье, с которым я учился на одном факультете) думают, что забота о безнадежных коматозниках – неблагодарный труд. Многие полагают нашу работу близкой к патологоанатомии: мы ведь имеем дело с живыми трупами, людьми, от которых осталась одна оболочка. Но они сильно ошибаются. Даже поврежденный мозг способен на восстановление связей. Сознание больше, чем сумма его составляющих.
Переговорив с мадам Дракс, я вернулся в кабинет. У стола Ноэль машинально посмотрелся в зеркальце на стене и поразился: какое суровое лицо, лицо догматика. Волосы на висках поредели. Какое застывшее лицо. Глубоко посаженные глаза – я бы даже сказал, запавшие. Осталась ли во мне, что называется, привлекательность, или возраст меня доконал?
Я вдруг представил, что однажды умру. Умру, исчезну.
Одно из карликовых деревьев уже пора было подрезать – мое любимое, вишню, подарок пациентки Лавинии Граден. Набрав номер Филиппа Мёнье, я зажал трубку ухом и защелкал над вишней маленьким секатором. Секретарь сообщила мне, что Филипп болел и только сегодня вышел на работу.
– Ну ты как, жив? – спросил я, когда меня соединили. – Что с тобой было?
– А что сказала Мишель? – огрызнулся Филипп. Сегодня он был на редкость груб, и во мне, как всегда, шевельнулась неприязнь.
– Сказала, что тебе нездоровилось. – Я надеялся, Филипп не слышит, как я щелкаю секатором.
– Ну да, нужно было немного оклематься. Осложнение после гриппа.
Филипп явно не хотел распространяться на эту тему. Мы, врачи, вообще не любим обсуждать свое здоровье. Честно говоря, мы ненавидим болеть. Болезнь – всякий раз поражение.
– Насчет Луи Дракса, – сказал я, любуясь изящной формой крошечного блестящего листика.
– Так его уже привезли? – мрачно спросил Филипп. – Надеюсь, у него все нормально?
Видимо, сегодня его особенно раздражало, что я его потревожил.
– Да, все хорошо. Он уже в палате.
В короткой паузе я залюбовался только что постриженным деревом. Помню, я пришел в ужас, когда Лавиния Граден подарила мне эти бонсаи, после того как очнулась от шестилетней комы. Я тогда сказал ей, что это хуже, чем домашние животные. А она лишь улыбнулась и ответила: погодите. Они как коматозники, сказала она. С ними много возни и никаких мгновенных результатов, но когда они зацветают…