Деяния апостолов
Шрифт:
– Нет, Михе. Я не могу так. Я его дождусь.
– Ну, как знаешь. У меня совесть чиста. Будь здоров. Завтра я тебя найду.
Чиаурели ушел. Когда спустя некоторое время хозяин каморки вернулся, неся перед собой пышущий жаром мангал, Ладо в одиночестве сидел на ящике у окна, сгорбившись и сунув озябшие руки в карманы своего широкого парижского пальто. Да, на свете был Париж, был Монмартр, по которому он, кажется, еще вчера только бродил, забросив за плечи свой этюдник и с любопытством озираясь по сторонам, и были еще Мюнхен, и Милан, и Флоренция, и вечный город Рим, не знающий ни забот, ни печалей, ни зимы. Но была еще на свете и эта простывшая насквозь каморка под лестницей, и был еще великий художник Нико, не видавший никогда в своей жизни ни Парижа,
Увидев хозяина, неловко протискивавшегося со своей ношей в дверь, Ладо тотчас вскочил, освобождая место для мангала. Но Нико, покачав головой, остановил его.
– Сидите, сидите... Мы поставим его здесь, у топчана. Так будет даже лучше. Отсюда эта каморка быстрее нагревается. А там, у окна, дует, там угли остывают быстрее. Но когда работаешь, приходится выбирать. Когда мангал на ящике у окна - правая рука отогревается. А если он здесь, у топчана, она мерзнет... Вы ведь Ладо? Конечно! Конечно же, вы - Ладо... Мой друг Ладо. Мы с вами давно знакомы. Это было еще до войны. И сегодня вы пришли меня навестить. Но вы ведь вроде бы пришли не один? Или это мне показалось? Может быть, это было в какой-то другой раз, не сейчас? С вами еще был молодой человек в такой большой черной шляпе. И он был тоже художник, как и вы.
– Извините его, батоно. Но у него очень срочные дела. У него там какие-то сложности дома. И он больше не мог ждать.
– Конечно, конечно, Ладо. Не стоит извиняться. Я понимаю. У всех есть дела, всем надо спешить. И кроме того, здесь холодно, неуютно, сидит какой-то старик, кашляет, вздыхает, что-то там бормочет себе под нос. А вам не надо торопиться, Ладо? Вы еще посидите со мной? Может быть, я схожу принесу немного водки? У нас же теперь есть деньги, и это совсем недалеко. А потом мы посидим, поговорим...
– Не надо, Николай Асланович. Не надо водки. Я не пью...
– Совсем?
– Совсем. И вино тоже не пью...
– Вам нельзя? У вас слабое здоровье?
– Да нет, здоровье не слабое... Просто я как-то решил, что не буду пить. Ни при каких обстоятельствах. Все это знают. И друзья мои тоже знают. И никогда не заставляют меня...
– Наверное, это хорошо. Наверное, это очень хорошо - не пить. Вы молодой, Ладо. Вам можно не пить. А мне уже нельзя... Если я не выпью, я работать не могу - вот что хуже всего. Пальцы не слушаются, и в глазах какая-то муть, какая-то пелена. А выпью - легче. Когда я выпью, я думаю: еще не конец, Нико, еще поживем! Еще сделаем что-нибудь... Я ведь, Ладо, еще не все написал, что хотел. Мне бы еще много чего хотелось написать. Не хочется умирать, Ладо! Ах, как не хочется, если бы кто знал...
– Вам нельзя умирать, Николай Асланович. Вы великий художник, вы наша надежда. Молодежь любит вас... Верит в вас, батоно! Да-да, верит в вас! Как же так - умирать? Нет, нельзя вам умирать. Да если хотите знать, мы, батоно, теперь все ваши ученики. Ну, может быть, и не все... Но, уверяю вас, очень, очень многие наши художники теперь согласны, что ваш взгляд на жизнь, ваша живопись - это то, за чем будущее. Мы устали от ползучего реализма, от этого отвратительного правдоподобия. Это искусство рабов и для рабов! Рабов жизни, рабов государства, ходячей морали, ходячих представлений... Художник должен создавать жизнь, творить ее заново - не так ли, батоно? Творить! Из себя ее творить, а не подчиняться ей. Вы, дорогой Николай Асланович, первым показали нам здесь, в Тифлисе, дорогу, и будьте уверены, мы с нее теперь уже никуда не свернем...
– Я не великий... Я мастер... Я знаю, что я мастер. Но я не великий, Ладо.
– Человек не может сам о себе судить, батоно. Ему это не дано.
– Нет, Ладо, я не великий. Я знаю. Я художник. Неплохой художник. Люди любят меня, любят смотреть на мои картины.
– А вам и не надо знать, батоно. Вам писать надо... Ваша живопись сама за себя говорит...
– Кому говорит, кому не говорит... Вот вы там, наверху, я слышал, все время ссоритесь: это правильно, а это неправильно, это искусство, а это не искусство... А я не знаю, что правильно и что неправильно. Нравится мне? Значит, хорошо. Не нравится? Значит, для меня нехорошо. Но это для меня нехорошо! А может быть, для других - хорошо? Разве я им судья? Разве могу я за них решить, что хорошо для них, а что нехорошо?.. И правдоподобие хорошо, и неправдоподобие - тоже, бывает, хорошо. А почему так - кто же может это сказать? Таинство Божее. И человеку его не объяснить. Почувствовать человек может, а объяснить? Нет, не может он это объяснить. Да и не надо ничего объяснять... Лишь бы сердце было, лишь бы талант в твоей вещи был, и я бы этот талант слышал, видел, душой бы чувствовал - а остальное все не важно, Ладо. Совсем не важно... Вот вы пришли ко мне, вам нравится, что я делаю, вы вспомнили обо мне - чего же еще мне хотеть? И раньше тоже люди приходили, благодарили меня... Говорят, что и в Москве, и даже в Париже теперь обо мне знают... Это очень хорошо, что знают. Как подумаешь об этом - легче умирать. Не так самого себя жалко, и не такой уж пропащей кажется жизнь... Но великий? Нет, Ладо. Это не я великий... Это Шота Руставели великий, царь Ираклий великий... Георгий Саакадзе, конечно, тоже был великий человек... Им люди поклоняются и будут поклоняться, пока мир стоит. О них песни поют... А мы, художники? Доставил кому-то радость - ну и хватит с тебя. За одно за это Господь половину грехов твоих простит...
– Ну, насчет грехов-то, Николай Асланович, не вам бы, наверное, об этом говорить... Ваша жизнь - святая жизнь...
– Нет-нет, Ладо. Я тоже грешный человек. Я тоже сделал много зла. И многих хороших людей в своей жизни обидел ни за что... А вот молиться я не умел. Никогда не умел. И в церкви я тоже уже не помню, когда был... Но иногда мне кажется... Иногда мне кажется, что картины мои - это и есть моя молитва. Одна и та же молитва с того самого дня, когда я впервые взял в руки кисть... Услышал ли Господь эту молитву? Простил ли меня? Или голос мой был слишком слаб, чтобы небо услышало его? Ах, как бы хотелось это знать, Ладо... Особенно теперь, когда уже близок конец...
– Про небо мне сказать нечего, Николай Асланович. Но на земле... На земле вас услышали, это-то я точно знаю. И не только я это знаю... Я должен вам передать еще одну нашу просьбу, батоно. Пожалуйста, приходите завтра на наше собрание. Вас там очень ждут. Многие ждут... Мы должны, батоно, объединиться, мы должны помогать друг другу. У нас будет союз, будет кому защищать наши интересы. А без вас этот союз - не союз. Это всего лишь группа. Пусть многочисленная, но только группа. Тифлис огромный город, батоно, но в нем сегодня есть только один художник мирового класса - это вы. Какой же союз без вас? Мы очень просим вас, Николай Асланович...
– Собрание... Это значит будет много людей... Там будет много людей, Ладо?
– Много. Уверен, что много. По существу, батоно, это же первое учредительное заседание нашего общества. Я думаю, все придут.
– Я не знаю, Ладо... Я боюсь, когда много людей...
– Зачем же бояться, Николай Асланович? Это все художники, скульпторы, критики. Они все знают вас.
– Вы добрый человек, Ладо. Вы мой друг... Но я знаю - у вас, наверху, многие не любят меня. И я боюсь, что меня там будут обижать.