Диана
Шрифт:
— А вы сами? Все, что я узнаю от вас, звучит открыто и доверчиво, как разговор с самим собой. Но что мне думать о вас самой? Что такое вы, графиня?
— Я не графиня. Мой отец был француз, капитан папских зуавов. Даже после его смерти моя мать страдала от его закоренелой неверности. Она была слаба и капризна, и я переносила ее капризы с болезненной готовностью. Едва она умерла, я вышла замуж за чахоточного англичанина, иначе мне недоставало бы страдания вокруг меня.
— Вы так охотно страдаете?
— Заботиться о ком-нибудь и страдать — для
— А вы сами, графиня, разве вам не хотелось бы, чтобы вас взяли в объятия и утешили?
— Если бы я стремилась к вознаграждению за свое сострадание, чего оно стоило бы?
— Вы правы. И так вы и жили?
— Мой муж, бывший писателем, не мог больше много работать. Он научил меня этому ремеслу, и я под именем графини Бла писала сначала письма о модах, потом фельетоны, наконец, даже политические статьи, не знаю почему, с католической окраской. Не всегда сама выбираешь себе направление. Кардинал охотно поощряет таланты, он дает мне каждую среду порцию мороженого или чашку чаю, и если бы я попросила, он даже, вопреки приличиям, дал бы мне одновременно то и другое.
Они приехали. Герцогиня, улыбаясь, сказала:
— Мы говорим друг с другом так, как будто любим друг друга.
— Вы стали мне милы с первых же минут сегодняшнего вечера, — ответила Бла.
— Чем же?
— Тем, что вы засмеялись, герцогиня, тем, что после всего, что с вами случилось, вы еще могли смеяться над лицемерными, важными жестами и минами буржуа.
— Теперь объясните мне еще, что вы подразумеваете под «буржуа»?
— Так я называю всех, кто безобразно чувствует и к тому же лживо выражает свои безобразные чувства.
— Вы говорите, что любите меня, это доставляет мне истинную радость.
— Надеюсь, что это никогда не доставит вам горя. Быть любимым мною — сомнительная привилегия. До сих пор ею пользовались больная, капризная женщина и чахоточный англичанин.
Уже у калитки сада, между двумя склонившимися друг к другу кипарисами, герцогиня повторила: — Мы будем часто видеться.
Монсеньер Тамбурини навестил ее; он сказал:
— Кардинал в восторге от пребывания здесь вашей светлости.
— Я искренно благодарю его преосвященство.
— Он рассказывает всем, кто к нему приходит, о чарующей личности герцогини Асси. Да, герцогиня, он в восхищении от вас и от вашего дела.
— В восхищении?
— Как могло быть иначе? Такая благородная женщина, и такое великое дело. Свобода целого народа! Кардинал относится к нему с самым горячим участием. Он молится за вас.
— Молится?
— И я тоже молюсь, — прибавил он, стараясь лишить свой голос светского жира.
Она молчала. «Он лжет более грубо, — думала она, — чем предписывает вежливость. Зачем?»
Он объяснился:
— Как известно, церковь поощряет все виды деятельной любви, а сколько прекрасных намерений служат здесь несчастному, угнетенному тиранией и бедностью народу. Вы, герцогиня, сами воплощение этой возвышенной любви. Бескорыстные господни борцы, как маркиз Сан-Бакко, приносят огонь своего мужества. И может ли отсутствовать христианский священник там, где государственные люди, как Павиц и финансисты, как Рущук, проявляют истинно-библейские качества? Ведь они мудры, аки змеи, и невинны, аки голуби.
— В особенности Рущук, — сказала она, не меняя выражения лица.
— Рущук — человек выдающийся! Мы уже давно следим за его деятельностью. Перевес, который его ловкость дала ему над капиталистами юго-восточной Европы, интересует нас.
— Так мой придворный жид такая важная личность?
— Ваша светлость! Без него или против него в Далмации нельзя устроить ничего. Подумайте, столько денег!
Он повторил, надув щеки:
— Столько денег!.. Кто хочет действовать среди людей и господствовать над ними, тому нужны эти три вещи: мужество, ум и деньги. Но из них деньги — самая важная.
— Монсеньер, теперь вы забываете любовь!
«Сейчас он был искренен», — сказала она себе. Но он впал опять в сладкий тон. Он погрузился в описание душевных прелестей высокопоставленной дамы, которая в юношеском возрасте уже поворачивается спиной к суетности мира.
— Не стояли ли вы на вершине блеска, который дают знатное происхождение, богатство, красота и грация? Но для вас, герцогиня, все это было ничто. Уже в юношеском возрасте вы отреклись от всего и сделались матерью, утешительницей и защитницей вдов, покинутых сирот и угнетенных, нуждающихся и беспомощных… Кормилицей и поилицей голодных и алчущих, сестрой изнывающих…
Он называл все проявления человеческого горя, какие только приходили ему в голову, и все евангельские добродетели, к которым они давали повод. Его пальцы с квадратными ногтями поднимались и опускались, подсчитывая, на его черном одеянии. Наконец, он достаточно взвинтил самого себя, чтобы воскликнуть:
— У одра болезни человечества стоите вы, герцогиня, как смиренная служанка, в ореоле христианского смирения.
Ей стало противно:
— Я менее смиренна, чем вы думаете. К тому же я действую не по предписанию, следовательно, неблагочестиво.
Он посмотрел на нее с открытым ртом, плохо понимая. Но тотчас же овладел собой.
— Отсюда ваши испытания! — торжествующе объявил он.
— Вы делаете много похвального, я не отрицаю этого. Но вы делаете это без истинной веры. А бог смотрит только на сердце. Сознайте это, пока есть время!
Она была изумлена этим переходом к суровому ходячему проповедническому тону.
«Он крестьянин, — заметила она про себя. — Поскреби прелата, и на свет выйдет деревенский священник».
— Он еще не отверг вас, ибо он терпелив. Изгнание, бедность, одиночество — это его нежные напоминания, чтобы вы последовали за ним. Следуйте за ним! Отдайте себя его милости! Сделайте это хоть из благоразумия! Вы увидите, как вам тогда будет все удаваться! Какое богатое вознаграждение ждет вас тогда!