Диана
Шрифт:
Она закрыла окно и спустила плотные гардины. Затем она позвонила: она хотела прочесть Intransigeante. В то же самое мгновение явился грум со сложенной газетой на подносе. Очевидно, ждали ее знака. Она остановилась под люстрой и пробежала глазами столбцы; статья о ней красовалась на первом месте. Она еще не кончила ее, как в салоне послышались быстрые, твердые шаги, которые она любила: на пороге стоял Сан-Бакко. Он сказал:
— Герцогиня, вы звали меня. Вот я.
— Я рада вам, милый маркиз, — ответила она. — Но я не звала вас.
— Как, герцогиня, вы не звали меня, тогда, перед
И он ударил рукой по газете, которую принес с собой.
— Вы придаете этому слишком большое значение.
Она тоже дотронулась до развернутой газеты.
— Это еще не тот момент, о котором я говорила. Если бы это событие наступило раньше, оно ужаснуло бы меня. Но долгое ожидание утомило меня и сделало равнодушной. Внутренне я давно отказалась от всего: простите, что я не сказала вам этого раньше. Я оставляю Рим и ухожу от всего.
Он вскипел.
— Вы можете это сделать!
Он овладел собой, сложил руки и повторил:
— Вы можете это сделать! Герцогиня, вы можете бросить дело, которое висит на волоске. Народ, который поклоняется вам и который на этих днях будет бороться за свободу во имя вас.
Она остановила его.
— Тише, тише, милый друг, — я знаю все, что вы можете сказать. Я совершенно не верю в победу этой так называемой монашеской революции. Но, не говоря об этом, этот народ будет искренно рад, если мы оставим его в покое с нашей свободой. Вы помните время арендаторских беспорядков? Как они ненавидели меня за то, что я хотела ввести просвещение, справедливость, благосостояние! Но я любила их мечтательною любовью, потому что видела в них близких к животным полубогов, статуи, уцелевшие от героических времен, строгие и бронзовые среди больших мирных животных, подле груд чеснока и олив, меж гигантских, пузатых глиняных кувшинов. На всей этой красоте я хотела воздвигнуть царство свободы. Теперь я отказываюсь и иду своим путем с одними статуями.
Она говорила все тише и при этом думала: «Что я говорю ему?» Она видела, как ясно его лицо, несмотря на разочарование, как оно сияет душевной чистотой, и чувствовала его непобедимость. Она невольно сделала плечом движение к стене; казалось, она ищет защиты у Паллады. Он хотел ответить ей; она попросила:
— Еще одно слово, чтобы вы поняли меня. Подумайте, сколько усилий и сколько денег потребовалось, чтобы вызвать у народа немножко жажды свободы. Оставим его, наконец, в покое, он не желает ничего лучшего. Мы оба, как и все — действительные поклонники свободы, в тягость людям. Мы посрамляем человечество и пожинаем вражду. Нам уступают, чтобы избавиться от нас, и такие события, рожденные досадой, страхом и злобой, мы называем борьбой за свободу.
Она замолчала. «У меня плохая роль, — думала она. — Он может смирить меня именем идеала, которому я поклонялась». И она неуверенно улыбнулась.
Сан-Бакко заговорил, наконец, без гнева, с той далекой от практической мудрости высоты, на которой протекала его жизнь.
— Вы ставите крест над всей моей жизнью.
— Нет! Потому что
— Но вы не верите в ее цель…
Она протянула ему руку.
— Я не могу иначе.
Он взял ее руку и поцеловал.
— И, тем не менее, я остаюсь вашим, — сказал он.
Вдруг он ударил себя по лбу.
— Но мы разговариваем! — воскликнул он. — Мы разъясняем друг другу свои мировоззрения, с гнусной газетой в руках, в которой какой-то негодяй осмеливается оскорблять вас, герцогиня! Вас! Вас!
Он взволновался, его бородка тряслась. Он забегал по комнате, закрывая себе уши и повторяя:
— Вас! Вас!
И останавливаясь:
— Ведь это невозможно! Мне кажется, я только теперь вижу, как это невероятно!
Воротник давил его; он пытался расширить его двумя пальцами. У него не хватало слов, наконец, он развернул Intransigeante и прочитал вслух статью, крича, запинаясь и захлебываясь.
— Добродушная женщина, строящая невинные козни для маленького переворота в своей совершенно неинтересной стране…
Сан-Бакко прервал себя и, возмущенный до слез, стал метать вокруг смелые, обвиняющие взгляды, как в парламенте, когда требовал к барьеру партии сытых. Его привыкший к команде голос оглушительно загремел:
— Да, это так! Мелочная зависть разъедает совершенно этих писак. Один из нас хочет быть гордым и сильным и бороться со злом: что изобретает писака, чтобы принизить стремящегося к высокому? Он называет его добродушным. Не очень хитрым, но зато добродушным. Как это естественно для него! Выслушаем этого умника до конца, тогда будет видно, за кем слово!
Он стал читать дальше, но вдруг запнулся. Герцогиня увидела, что он сильно покраснел, и руки его дрожат. Он дошел до строк о диване и герцогской короне. Буквы слились и стали неразборчивы, но Сан-Бакко не смел поднять от них глаз. Герцогиня тоже молчала: она отвернулась.
— Ему стыдно, — сказала она себе. — Ему стыдно за человека, который мог это написать или даже подумать. А когда я вспомню о времени, которое больше не существует для меня, то… он не прав, что стыдится.
— Положите, наконец, газету, — приказала она.
Он швырнул ее в угол. Затем скрыл смущение под вспышкой ярости.
— А! А! Вот это проявление духа! Это его честь! Это герои духа, которым нынче принадлежит власть. Больше власти, чем славному гению дела! Вот вам один из тех умников, которые насмешливо улыбаются, когда честный человек говорит о действии. Честь писак и говорунов — вы видите, что только ни уживается с ней. Но есть положения, — прерывающимся голосом крикнул он, — положения, в которых имеет значение только дух, сверкающий на острие шпаги!
Она потребовала:
— Не убивайте его! Я не хочу этого.
— Но я хочу это! — воскликнул он, весь выпрямившись и дрожа от волнения. И он исчез.
В продолжение одной секунды она колебалась.
— Сказать ли ему? Сказать ли, что он опять поступает, как Дон-Кихот, и что этот несчастный диван не фантазия! Тогда я причиню ему гораздо более мучительное страдание, чем шпага противника, которая вонзится ему между ребер.
И она отступила назад.
За дверью послышался шум раздраженных голосов. Сан-Бакко показался еще раз.