Дикая роза
Шрифт:
«Дней лет наших — семьдесят лет».
Фанни не дожила до положенного срока. Болезнь настигла её раньше. И ему самому ещё осталось три года. Ну что ж, Фанни прожила хорошую жизнь, она вышла замуж за выдающегося человека, родила двух детей, она любила своего мужа, и детей, и своих внучат, и своих собак и кошек. Наверно, она была счастлива. Нельзя сказать, чтобы жизнь обманула её. Хью вспомнились другие похороны. Когда его старший внук Стив, сын Рэндла, умер от полиомиелита, Хью овладела неистовая ярость и тоска, совсем не похожая на нынешнее тихое горе. Смерть Стива была чем-то неоправданным, изощренно жестоким, и Хью сходил с ума, тщетно ища, кого обвинить в этой жестокости.
После смерти Стива все пошло вкривь и вкось. На похоронах Рэндл был мертвецки пьян и потом уверял, что Энн «так и не простила его». Скорее, пожалуй, он сам не простил Энн, на которую с помощью
Хью слегка повернул голову, и ему стал виден за спиной у Энн благочестивый профиль Дугласа Свона и, как показалось его скошенному взгляду, на том же месте, словно второй портрет, снятый на одну пленку, красивое лицо Клер Свон, её круглые, навыкате глаза, горящие живым любопытством. После того как Фанни два месяца назад перевезли в клинику в Лондон, Дуглас Свон несколько раз приезжал из Кента навестить её, а сегодня они приехали оба — очень любезно с их стороны, притом что они так заняты, подумал Хью с раздражением. Хорошо хоть, что заупокойную службу читает не Свон. Слушать, как эти исполненные грозной силы слова опошляются человеком, о котором ты знаешь, что он если даже и тверд в вере, то, во всяком случае, глуп, было бы совсем уж невыносимо. Досада Хью ещё усилилась, когда он вспомнил, что обещал после похорон отвезти Свонов домой, в Кент. Ему так не хотелось, так ужасно не хотелось возвращаться в Грэйхеллок, в большой осиротелый дом, к нескончаемым, приевшимся розам. Но там столько ещё нужно сделать, столько отдать распоряжений, наконец, просто прибрать, раз бедной Фанни больше нет. Ну что ж, он все сделает, а потом будет свободен. Он будет свободен. А между прочим, что это значит?
«Ты положил беззакония наши пред тобою и тайные грехи наши пред светом лица твоего».
К счастью, подумал он, его-то грехи действительно были по большей части тайными. Да, он считался примерным мужем. Про Эмму Сэндс никто не узнал. Пронесло. Может быть, когда придет его час, это и стоит вырезать на его надгробном камне: он вышел сухим из воды, пронесло. Хорошая карьера, хороший брак. Про Эмму Сэндс никто не узнал, то есть никто ничего не знал наверняка: ведь люди так мало замечают и так быстро все забывают. Фанни, конечно, знала, но Фанни так трудно было в это поверить, она так растерялась, так не способна была постичь эту неподвластную разуму бурю чувств, что позднее как бы сделала вид, что ничего не случилось. Казалось, она начисто все забыла, и этого Хью, в сущности, тоже не мог ей простить. Оттого что он избавил её от подробностей, она так и не поняла, что чуть не потеряла его. Но правда ли это, в тысячный раз задал он себе бесполезный вопрос, что она чуть его не потеряла? Ведь он как-никак был воспитан в уважении к условностям.
В мыслях он столько раз проделывал этот путь рассуждений, что знал наизусть каждый его поворот, каждую развилку. Конечно же, не ради Фанни и не ради детей он тогда не бросил семью. Дети были уже почти взрослые, а что до уз, связывавших его с Фанни, такое пламя сожгло бы их в одно мгновение, если бы он дал себе волю. Но он не дал себе воли. Что же он, просто принес это чудо в жертву условностям? Возможно. Или удержала боязнь повредить себе по службе? Или то, что у него не было собственного капитала? Возможно. Или вмешался какой-то демон нравственности, который, как он знал, не дал бы ему потом покоя? Однако задним числом ему казалось, что нравственность тут была ни при чем. Его жертва не способствовала высвобождению сколько-нибудь значительной духовной энергии, и поступок его, слишком, очевидно, возвышенный для любого мотива,
С Эммой Сэндс Фанни дружила ещё с детства, но в первые годы их брака Хью почти не видел её. Она учительствовала — сперва за границей, позже — на севере Англии. А потом она поселилась в Лондоне, и Фанни, которая всегда побаивалась ученых женщин, выказывала в обращении со своей необыкновенной подругой и робость, и превосходство, а Хью она показалась очень славной, очень неглупой, но очень смешной. Потом он увидел её другими глазами. Между той минутой, когда в темной, заставленной мебелью квартире Эммы в Ноттинг-Хилле он в порыве внезапного озарения обнял её с глухим, вещим стоном, и той минутой, когда он, раздавленный мукой, уходил от неё по длинному коридору, вместилось два года. Иногда ему казалось, что только эти два года он и жил по-настоящему, а то, чем они начались и чем кончились, было единственными его настоящими поступками.
Эмма так и не вышла замуж, и Хью с тех пор не встречался с нею, хотя изредка, почему-то с почти одинаковыми промежутками, видел ее: издали на каком-то приеме, в Национальной галерее, из окна автобуса. Слышал он о ней, разумеется, много, поскольку она уже после их разрыва начала писать детективные романы и прямо-таки прославилась. Благодаря этой неудобной славе, не говоря уже о других причинах, её образ оставался для него живым и даже до жути сегодняшним. Располагал он и более тревожными сведениями — о том, что где-то в таинственном лабиринте своего лондонского существования с Эммой столкнулся Рэндл. Какое мнение друг о друге сложилось у его сына и бывшей любовницы — этого Хью не знал. Он вообще старался не думать на эту тему.
«Вот мы предаем её тело земле. Земля земле, тлен тлену, прах праху».
Хью мысленно умолк. В сгустившейся внимательной тишине он услышал ровный шорох дождя — на краткое мгновение каждому из присутствующих словно приоткрылась тайна собственной смерти. Мертвые, они властно зовут за собой. Однако в такие минуты мертвый беззащитен перед решительной сплоченностью живых. Все это время Хью готов был думать о ком угодно, только не о Фанни. Теперь, может быть в последний раз, он на мгновение увидел её как живую. Вот она сидит в постели в своей спальне, раскладывает пасьянс на одеяле, а в сгибе её руки, мурлыча, прикорнул её кот Хэтфилд. Вот она после ухода врача умоляюще смотрит снизу вверх на него, Хью, надеясь и страшась услышать правду. И в те последние дни в Грэйхеллоке, перед тем как её увезли в Лондон, среди уколов и бреда, эти бесконечные вопросы о ласточках. О господи, ласточки. Не забыли ли отворить двери на сеновал, чтобы им было куда влететь? А вернутся ли ласточки, прилетят ли и в этом году? Может, они больше никогда не прилетят? Они уже прилетели? Прилетели? День за днем Хью отвечал ей, не кривя душой: нет, ещё не прилетели, ещё не время, скоро прилетят. Но в тот день они опять не прилетели, и бедную Фанни увезли в Лондон. Может быть, ему нужно было солгать ей, сказать, что прилетели?
Как разжались умирающие пальцы… Хью вздрогнул — это Энн взяла его под локоть. Она что-то говорила ему. Все кончилось. Он видел, как гроб толчками опустился в яму с водой, слышал, как упали на него комья земли. Все кончилось. Он повернулся на негнущихся ногах, и Энн медленно повела его в сторону тихо заколыхавшейся толпы. Священник, совершавший обряд, что-то шепнул ему, он не расслышал. Подошел Дуглас Свон и взял его под руку с другой стороны. Он старик, и его уводят. Это он почувствовал в мягком прикосновении Энн, в поклонах и сочувственных, любопытных взглядах редеющей толпы. Он, шаркая, шел по дорожке, уже видя впереди ворота кладбища, ряды машин за воротами. Еще минута-другая, и он возвратится в свой повседневный мир.
Он оглянулся посмотреть, идут ли Рэндл и дети, и тут — словно луч солнца разорвал тучу — между рядами темных фигур образовался просвет. Что-то в конце этого просвета на секунду привлекло внимание Хью, а потом толпа, направляющаяся к воротам снова сомкнулась. Он успел увидеть двух женщин, прильнувших друг к другу, как летучие мыши, двух женщин за сеткой дождя, в зловещем молчании поблескивающих стеклами очков из-под черного зонтика. Одна из них была Эмма. Хью остановился. Видение исчезло, но, как бы подтверждая его реальность, перед Хью возникло напряженное, повернутое в профиль лицо сына и рука сына, опускающаяся после приветственного жеста. Еще минуту Хью стоял как вкопанный. Потом привел свои ноги в движение.