Дикая собака Динго, или Повесть о первой любви
Шрифт:
— Ты у нас в городе и в школе еще совсем чужой, — сказал Филька, — и я прошу тебя очень: будь хоть раз человеком. И ты будешь им, я даю тебе честное слово!
Он успел сказать это как раз вовремя, потому что в ту же минуту заметил перед собой Аристарха Аристарховича Аристархова. Руки его были на этот раз опущены и не занимали много места, так как рядом по одну сторону от него стоял Костя-вожатый, человек еще совсем юный, а по другую — директор, старый и добрый человек.
— Сейчас же отыщите Татьяну Сабанееву и пришлите ко мне, — сказал Аристарх Аристархович.
И
Тогда толстый мальчик посмотрел на Фильку, Филька — на него, и оба они взглянули на Колю и втроем низко поклонились Аристарху Аристарховичу Аристархову.
Им уж не хотелось ни драться, ни ссориться друг с другом.
— Где же мы ее найдем? — сказали они. — Мы ее нигде не видели. Как же мы ее к вам пошлем, Аристарх Аристархович?
Сказав так, они отодвинулись в сторону и, обнявшись, пошли, занимая всю дорогу и напевая негромко песенку, знакомую всем:
Не надо, не надо, не надо, друзья, Гренада, Гренада, Гренада моя…XVIII
Целое утро они пели эту песенку, а Таня все не приходила в класс. Когда же не пришла она на уроки и в последний час, они перестали петь. Они сидели тихо, как все остальные, и пальцы не держали пера, память ничего не помнила.
Так же тиха и рассеянна была и Александра Ивановна. Ее лицо, которое нравилось им всегда своей красотой и весельем, теперь выражало тревогу, и звездочка ее сияла им в глаза как будто не так ярко, как прежде.
— Где же она, куда могла уйти? Вот уж последний урок, а Тани нет ни здесь, ни дома. Неужели мы не найдем ее, дети? — спрашивала Александра Ивановна. — Ведь есть же у нее друзья! Или нет их — так выходит?
Странен был вид опустевшей после занятий школы. Шум утихает, как дождь, пролившийся внезапно над лесом. Еще под тяжестью капель вертится лист на осине, а средь елей уж бродит молчание.
Тихо и в школе. Иногда лишь, как последняя капля, упавшая с ветки на корень, прозвенит детский голос в самом конце коридора или, как ветер по камням, промчатся по цементным плиткам чьи-то быстрые ноги.
А сегодня как долго не прекращались шаги! Дети бродили по коридору и в конце и в начале его. Они выходили во двор и обходили вокруг часового, искусно сделанного Таней из льда. Влажный ветер изъел его плечи, на шлеме висели сосульки, а все-таки он глядел далеко, он еще видел суровое море.
— Может быть, она снова ушла на реку, — сказал Фильке Коля.
«А может быть, она снова в рощице стоит одна и плачет», — подумал Филька про себя.
Они разошлись у ворот.
Коля прибежал на каток. Он спустился к баржам, прошел по тропинке, засыпанной снегом, ступил на край чистого льда. Трудно было узнать теперь реку. И вблизи и вдали снег лежал спокойно. Стыли и блестели горы. Вокруг катка не качались гирлянды из еловых лап. Они упали, ушли под сугробы, как в сыпучий песок.
Коля несколько раз прокричал. Но река вокруг только ослепляла его и молчала.
А совсем на другом конце города звал Таню Филька. Он стоял на опушке рощицы, как стоял уж здесь однажды в кустах. Тогда шел первый снег, такой легкий, что, казалось, весь его, со всей рощей, можно было унести на ладони. А теперь от тяжести снега согнулись у старых елей ветви, молодые березы ушли в него по грудь. Но Филька все же кричал. И если б хоть эхо ответило на его мольбы и крики, он лег бы под кусты и заплакал — даром что был один.
Однако никто не отвечал. И Филька ушел назад по глубокому снегу.
С Колей они снова сошлись у ворот. Затем забрались в раздевалку, в самый дальний угол, и здесь с тревогой поглядели друг другу в глаза.
— Что теперь делать? — спросил Филька.
И вдруг услышали они тихий плач. Плакал кто-то в темноте у стены, где сторож складывал дрова для печки.
— Таня! — крикнули они оба и подошли.
Но это плакала Женя, втиснувшись между стеной и печью, и лица ее не было видно.
Филька повернул ее за плечи к себе.
— Ты никуда не ходила? — спросил он.
— Нет, — ответила Женя.
— Так чего же ты плачешь?
— А может быть… — сказала она, плача, — может быть, она уже умерла.
Тогда Коля, который ни о чем не спрашивал и ни о чем не говорил, отошел в угол и сел на пол, прижав к коленям голову.
Между тем наверху в комнате, о которой все забыли и где обычно хранилось пионерское имущество, спала Таня.
Флажки и плакаты на длинных древках со всех сторон окружали ее. Портреты висели наклонно, как птицы, готовые сняться со стены, барабаны валялись на подоконнике, горны блестели на гвоздях.
Пионерское имущество! Мир звучных предметов смотрел на нее из углов.
Как горько было расставаться с ним даже во сне.
Даже во сне, говорю я, потому что, увидев, как тяжело это было для Тани, благостный сон пришел к ней, и она крепко заснула в этом углу, где просидела с самого утра на толстом матраце, набитом опилками.
Но и этот добрый сон ничего не мог поделать с ее недремлющим воображением.
И снилось ей собрание звена.
Снилось Тане, будто в этой самой комнате, где она спит, сидят ее друзья — кто где: на барабанах, на табуретах, на деревянной кобыле, обитой черной клеенкой. Движения их грозны, лица суровы, и каждый взгляд направлен прямо в сердце Тани, но не доходит до него. Он дрожит и ломается, точно луч, заслоненный внезапно рукой.
— Судите ее страшной местью, — говорит человек, которого Таня не знает.
Одежда его необычна: к шинели пришита пелеринка, воротник из куницы блестит на его плечах, а лица совсем не видно — длинные волосы закрывают его с боков.
— Судите ее, — говорит он снова, — она жестока.
— Да, да, она жестока, — повторяет за ним Женя. — Это она велела зажарить мою красивую рыбу. А ведь рыба была золотая.
— Судите ее — она завистлива.
— Да, да, она завистлива, — повторяет толстый мальчик. — Она завидует Коле, это мы видели все. Она повезла его в буран, чтобы совсем погубить.