Диктатор мира
Шрифт:
— Ты бы лучше без меня снималась, Адик, — недовольно заговорил по-русски снимок Софьи Ивановны. — Не люблю я эти новейшие изобретения… Иди, стань на мое место!
— Вы можете подойти к своей матери, Frau Штейн, — торжественно произнес, стоя у ниши, Штральгаузен. — Обнимите ее, потрогайте: не бойтесь испортить.
Ариадна сделала несколько нерешительных шагов, но Бенита испуганно потянула сзади за руку.
— Не ходи… Ради Бога!
— Хотите, чтобы я? — после некоторой паузы насмешливо спросил доктор. — Хорошо, сию минуту… Закреплю только…
Через
Сияние в центре пересекла быстрая тень. И Штральгау-зен подошел к дамам.
— Идемте, mesdames. Прошу вас обратить внимание не на световое изображение этих портретов, которое давно уже известно, а на осязательное и тепловое. Вот, смотрите, — продолжал он, когда все втроем приблизились к Софье Ивановне. — Вы видите? Протяните руку… Настоящее живое плечо!.. Голова… Глаза… Вы простите, что я невежлив по отношению к вашей почтенной матушке… Но это ведь не сама она… Копия. Лицо — теплое. И рука тоже. Троньте руку… Чувствуете?
— Твердая… — вздрогнула Ариадна.
— Но упругая?
— Да…
— И такой температуры, как живая?
— Да…
— Доктор, может быть, можно сидя? — печально заговорил портрет. — Хорошо, — повеселев, произнес он после небольшой паузы. — Адик, дай стул. Это прямо безобразие, — прошептал затем портрет сердито по-русски, — таскаешь старуху во время прогулок Бог знает по каким местам!
Недовольные глаза матери на мгновение встретились с глазами Ариадны и повернулись дальше. Под Софьей Ивановной очутился стул; кисть чьей-то руки на одно мгновение показалась на спинке, затем исчезла.
— Адик, — продолжала Софья Ивановна, — он просит что-нибудь сказать тебе на память. Так вот что… Если, действительно, портрет выйдет таким, как он говорит, немедленно уничтожь его, когда я умру. Неприлично мне после смерти продолжать говорить, улыбаться, оставаться на ощупь такою, какою была при жизни… Я не хочу этого, Адик. Слышишь?
III
Они возвращаются в Берлин к сумеркам. Уже задолго, с Фюрстенвальде, видны ослепительные диски только что зажженных ночных солнц. На бывших фабричных трубах у окраин стоят призрачные великаны, размахивающие огромными флаконами, коробками, туфлями, расстилающие перед собою в воздухе разнообразный яркие цветные ткани. Запад еще горит оранжевым отблеском, но на нежной вечерней зелени неба уже пробиваются плакаты: «Питайтесь искусственным белком д-ра Гейна», «Радуйтесь, лысые!», «Весь мир носит обувь из алюминиевой кожи»…
В эти часы первый воздушный ярус Берлина всегда оживлен праздной веселой толпой летательных аппаратов. В трех направлениях — на Фюрстенвальде, на Потсдам и на Ораниенбург — образуются встречные ленты фланирующей публики, отдыхающей после законченного дневного труда. Громоздких аппаратов не видно — они давно переведены на будничную деловую работу. Среди редких небольших монопланов на несколько человек — больше всего автопланов, — с одним или двумя креслами, — работающих над головой бесшумным
— Вы очень быстро идете, — недовольно говорит Штраль-гаузену Бенита. — Я не могу хорошенько рассмотреть знакомых! Ади, это не Буркгардт с дамой?
— Не знаю…
— Наверно! У него над аппаратом голубой фонарь… Какая обида — проскочили. Herr Кунце!… — кричит она, нагибаясь, — летите сюда!… Я хочу вам сказать несколько слов. Herr Кунце, — протягивает она руку вынырнувшему снизу молодому человеку с двумя красными мерцающими фонарями, — папа очень недоволен, что вы не занесли до сих пор проекта памятника неизвестному германскому металлисту. Зайдите завтра вечером, я предупрежу… А вы почему здесь? Разве Мелита летает не по Ораниенбургской линии? Ну, завтра поговорим… Хорошо, хорошо. До свиданья.
Огни цветных фонарей — к центру Берлина — гуще. Публика по преимуществу из рабочих союзов, из правящих социалистических кругов, из среды торговцев и промышленников тех предприятий, которые обложены пока в виде поощрения не особенно высоким налогом.
— Не люблю этой сутолоки… — хмурится Ариадна, кутаясь в мягкую ткань манто. — Скучная, серая толпа… Повернем назад…
— А по-твоему что же: лучше внизу, на улицах? У этих нищих — художников, писателей, теоретиков?… Погоди: это кто? Ади, смотри — Отто! Честное слово, Отто!
Навстречу аэроплану среди шумной толпы приближался двуместный автоплан с зеленым и красным огнями. Аппарат шел медленно; обгонявшие сбоку и сверху соседи недовольно оборачивались, так как несоразмеренностью хода он мешал общему движению. Забыв о руле, доктор Штейн о чем-то горячо спорил с сидевшей рядом баронессой Ос-терроде, очевидно, успокаивал ее, в чем-то оправдывался, а аппарат, лишенный управления, автоматически шел, не лавируя, не считаясь с пролетчиками.
— Я его окликну, Ади! — взволновалась Бенита. — Мне удобней отсюда. Хочешь?
— Не надо, Бенита.
— Как не надо? Ты именно покажи, что мы заметили. Это Бог знает что такое с его стороны! Каждый раз афиширует… Я окликну, Ади! А?
— Оставь… Не смей… Доктор, может быть, уже снизимся к Potsdamerplatz? Мне что-то холодно… Ветер.
Бениту завезли домой по дороге, и Штральгаузен, как видно, рассчитывал, что Ариадна пригласит его на вечер к себе. Однако, у нее разболелась голова. Она поблагодарила за прогулку, попросила как-нибудь прилететь на днях, стала прощаться.
— Когда оба снимка будут переведены на карманные аппараты, — сладко проговорил Штральгаузен, не отрываясь глядя в глаза, — я попрошу разрешения поднести их вам на память.
— Нет, доктор… Это неудобно… Чересчур большая любезность…
— Но если это доставить мне удовольствие? Откажете?
— Хорошо… Мы поговорим… После. Я сейчас устала…
— А один снимок будет у меня в кабинете. Около письменного стола… Всегда. Всю жизнь. Спокойной ночи!
Софье Ивановне к вечеру стало значительно лучше. Она встала с постели, приготовила чай, поджидала дочь в столовой за накрытым столом.