Диктатор
Шрифт:
— Теперь мне совершенно ясно,— с явным огорчением сказал Тимофей Евлампиевич,— что мои и прежние и нынешние доводы не возымели на вас решительно никакого действия. Наверное, я не мастер убеждать. Я вижу, вы еще более утвердились в необходимости стальной, нет, вернее будет сказать, сталинской диктатуры. Вы становитесь верховным жрецом. А это значит, что мы вступаем в период еще более жестокого насилия, чем это было до сих пор. И в результате попадем в исторический тупик. Думаю, что я не ошибаюсь. Но при осуществлении насилия победа всегда достается отнюдь не лучшим представителям рода человеческого,
Они приблизились к скамье, стоящей под огромным развесистым дубом, листву которого уже тогда не пощадила осень.
— Присядем,— предложил Сталин.— Отчего бы нам не поговорить о простых житейских вещах? Как вы жили в эти годы? Прибавилось ли у вас материалов о товарище Сталине?
— Спасибо за внимание, Иосиф Виссарионович,— улыбнулся Тимофей Евлампиевич.— Вы о моей жизни все знаете. У вас такой всевидящий и всеслышащий Генрих Ягода. Ну и фамилийка, нарочно не придумаешь! Я бы его непременно переименовал. В крайнем случае придумал бы ему псевдоним. А то о нем уже частушки в народе сочиняют.
— Частушки? — оживился Сталин.— Частушки я люблю, это же истинное народное творчество. Мне их Буденный иногда горланит. И какие же у вас частушки?
— А вот такие:
Ах ты, Ягодка-Ягода, Посадил мильон народа. А как станешь поспевать, Пересадишь еще пять.Едва Тимофей Евлампиевич закончил частушку, как Сталин громко, раскатисто, от души расхохотался. Тимофею Евлампиевичу даже показалось, что от его хохота вздрогнула скамья, на которой они сидели.
— Великолепная частушка,— сквозь хохот проговорил Сталин.— Правильно сказал поэт Маяковский, что народ — это языкотворец. Обязательно познакомлю с этой частушкой товарища Ягоду. И спрошу — как это работают его доблестные опричники, если до сих пор не зафиксировали этот образец фольклора? Или этот хитрец просто утаил частушку от меня? — Он помолчал, а потом с нескрываемым любопытством спросил: — А нет ли чего в этом неистощимом фольклоре, скажем, о товарище Сталине?
— Вы плохо думаете о своем народе, Иосиф Виссарионович,— тут же отозвался Тимофей Евлампиевич,— О вас уже немало насочиняли.
В желтоватых глазах Сталина сверкнули тигриные искорки.
— Охотно послушаю.
И Тимофей Евлампиевич почти пропел частушку, с которой его совсем недавно познакомил Сохатый:
Добрый вечер, дядя Сталин, Очень груб ты, нелоялен. Ленинское завещанье Держишь в боковом кармане.Сталин кисловато улыбнулся.
— Не думаю, что это лучший образец фольклора,— отметил он.— И на версту несет занюханной интеллигентщиной. Разве простой мужик употребит такое слово, как «нелоялен»? Небось какой-нибудь Мандельштам накорябал. Уж вы мне давайте истинно народное. Что там еще имеется в вашем досье?
— Еще? — переспросил Тимофей Евлампиевич,— Да их много, Иосиф Виссарионович. Устанете слушать.
— Ничего,— сказал Сталин,— Валяйте, я человек выносливый.
И Тимофей Евлампиевич постарался выполнить его желание:
Когда Ленин умирал, Сталину наказывал: Много хлеба не давай, Мяса не показывай.— Думаю, что достаточно,— остановил ретивого Тимофея Евлампиевича Сталин,— Не то мне придется вас определить в русский народный ансамбль. Однако уверен, что такие злые частушки народ не воспримет. Он даст им совершенно определенное название — злостный вражеский поклеп на советскую власть, на социализм. Не надо петь с чужого голоса, товарищ Грач.
— Но вы же сами просили,— попытался оправдаться Тимофей Евлампиевич.
— Уже сам факт, что вы собираете вредоносные измышления наших классовых врагов, придавших им форму так называемых частушек, говорит о вашей нездоровой тенденциозности. Разве не поют в народе бодрые, жизнерадостные частушки, прославляющие новую жизнь?
— Конечно, поют,— согласился Тимофей Евлампиевич,— но такие вы и без меня можете услышать. Хотя бы по радио. А тех, что я вам пропел, даже Ягода вам не пропоет.
— Ягода у меня свое получит, он у меня под эти частушки плясать будет,— ухватился за эту тему Сталин,— Ничего не знает о том, что творится вокруг. Только и шныряет, подлец, на дачу Горького, чтобы его сноху соблазнять. И как ее не стошнит от такого омерзительного любовника?
Тимофей Евлампиевич счел неудобным вступать в обсуждение столь деликатной темы.
— А вы, товарищ Грач, так и не рассказали мне, как жили эти годы. Как поживает ваша семья. Правда, Мехлис говорил мне о вашем сыне. Он делает успехи в партийной журналистике. А что может быть приятнее отцу, как не успехи сына? Вот мне с сыновьями определенно не повезло. Один, старший, женился на какой-то авантюристке, а младший — явный шалопай, ничего путного из него не выйдет. Что касается вашей снохи, то она слишком сложная натура. Красавица, каких поискать, но мировоззрение крайне шаткое.
Сталин изучающе взглянул на Тимофея Евлампиевича: не задели ли за живое его слова. Но Тимофей Евлампиевич был непроницаем.
— Вернемся к вопросу о диктатуре.— Сталин вновь заговорил сурово и решительно.— Вы ополчаетесь на нее совершенно напрасно.
— Потому что это будет диктатура одной партии,— тотчас же отозвался Тимофей Евлампиевич,— А такая диктатура неизбежно кончится диктатурой одного человека. И кажется, это уже произошло. Осталась лишь одна надежда — на съезд.
Сталин усмехнулся, и глаза его недобро сверкнули.
— Неужели товарищ Грач уверен, что повторение чужих слов (а это, как известно, всегда именовалось цитатничеством) возвышает его как мыслящего человека? Вы почти слово в слово процитировали незабвенного Георгия Валентиновича.
— Не отрекаюсь,— подтвердил Тимофей Евлампиевич, подумав про себя, что Сталин едва ли не дословно сыпал цитатами из Ницше, причем всего каких-то полчаса назад.— В данном случае Плеханов прав на все сто процентов. Он как в воду глядел.