Дитя миссионера
Шрифт:
Сбитый с ног, я лежу тихо, почти уткнувшись носом в камни, гадая, будет ли он еще меня бить, нюхая пыль, морскую соль и собственный запах - из всего этого самый противный.
Он наклоняется, и я жду нового удара; все мысли отлетели далеко. Но это не он, это она. ' 1- Что ты тут делаешь?
– спрашивает она. Наверное, она хочет спросить, как я сюда попал, но я действительно начинаю думать: а что я тут делаю? Ищу работу. Пытаюсь выбраться домой. Но дома давно нет, и вообще не было.
Что делает человек всю свою
– Отбиваюсь от смерти, - говорю я.
– Уходи, потому что ты усложняешь мне задачу - вы и без того много мне сделали.
У нее несчастный вид. Двоюродные все такие - сентиментальный народ.
– Если бы могла тебе помочь, я бы это сделала.
– Знаю, - отвечаю я, - но после твоей помощи ты стала бы мне нужна. И оказался бы я еще одним туземцем в еще одном захолустном мире.
Всюду, где с неба появляются Двоюродные, всегда одно и то же. Вандзи нам рассказывала о своем народе, о Двоюродных. И о мирах, таких же, как наш. Когда встречаются две культуры, говорила она, одна обычно уступает.
Двоюродная роется в карманах, кладет в пыль монету - серебряный прямоугольник. Я жду, не шевелясь, пока они уйдут.
И поднимаю монету. Человек гордый бросил бы монету ей вслед. Я не гордый, я голодный. Я монету беру.
На рынке сегодня день уток и кроликов - ребятишки гонят стада уток длинными хворостинами, тащат кроликов в клетках, болтаются возле главных дешевых рядов, где сушится мясо ящериц-текла. Я иду мимо шестов из стеблей гигантской травы, на которых болтаются крашенные яркой краке-новой краской желтые ткани, протискиваюсь между двумя овощными лотками. Рядом с местом, где собираются наемники, жарят мясо стабосов на вертелах и продают ломтики ананасов, вымоченных в соленой воде для сладости.
На серебряную монету Двоюродной я покупаю суп с лапшой и гороховую кашу с пряностями и медленно ем. В брюхе пусто уже три дня, и если есть быстро, стошнит. Насчет того, как оно без еды, я узнал еще в первую свою кампанию, на долгом марше к Баштою. Все разные виды голода мне знакомы: первые резкие уколы аппетита, потом сильный голод, когда живот долго болит, потом ты забываешь, а потом голод возвращается, как боль в распухших старческих суставах. Он изматывает, ты становишься усталым и глупым, и наконец он оставляет тебя, и кости челюстей размягчаются так, что зубы качаются в деснах, и ты уже столько времени голоден, что забываешь, что значит это слово.
Тот нытик сейчас на другой стороне площади, и распространяется насчет того, как гильдии монополизируют Двоюродных. Гильдии, которые десять лет назад были ноль; плюнуть и растереть, а потом пришли Двоюродные и привезли волшебство, и теперь даже торговать никто не может без позволения гильдии. Я закрываю глаза, после еды потянуло в сон, и вижу места, где я вырос. Я родился в Скарлине, в волшебном городе; Я помню белые дома, электростанцию, где Айюдеш учил ребят варить навоз стабосов и получать из него болотный газ, а потом превращать его в силу, которая поет в меди и дает свет. Ночью у настыл свет еще три-четыре дайна после заката. На лингве', на которой говорят Дююродные; это называется «Соответствующая Технология».
Я потерялся в Скарлине, ища мать и родичей. Я вижу Тревина и иду за ним. Он далеко, в облегающих штанах, на плечах у него мех. Но ведет он меня куда-то не туда - дома сгоревшие, только торчат перекрестья стропил, а он ведет меня вперед…
– Мне нужен музыкант.
Я резко просыпаюсь.
Плосколицый южанин, ждущий нанимателя, говорит:
– Музыканты вон там.
Люди, ждущие здесь, как я, ищущие хоть чего-нибудь. Грузный мужчина в балахоне винного цвета говорит:
– Мне нужен музыкант, который в мечах разбирается.
– А на чем играть?
– спрашиваю я. Я всегда говорю тихо, а это недостаток. Толстяк меня не слышит. Он наклоняет голову.
– На чем играть?
– повторяет плосколицый.
– Без разницы.
– Жирный пожимает плечами, отхаркивает так громко, будто голову прочищает, и сплевывает в пыль.
Южане проклятые. Они все время плюются, и это меня бесит. Когда я слышу, как они прочищают глотку, я съеживаюсь и смотрю, куда отпрыгнуть. Видит Хет, я не привередлив, но они все плюются - мужчины, женщины, дети.
– На сикхе, - предлагает жирный. Сикха - это у южан вроде лютни, только струны перебирают еще и на грифе.
– А флейта?
– предлагаю я.
– Флейта?
– переспрашивает толстяк. Одежда у него отличной ткани, но вся в пятнах, запущенная. Она распахивается сверху до подпоясанного пуза, открывая гладкую кожу и мягкие обвисшие груди.
– Ты умеешь играть на флейте, северянин?
Нет, хочу я ответить, просто решил помочь вам вспомнить еще какие-нибудь инструменты. Терпение.
– Да, - отвечаю я, - на флейте умею.
– Давай послушаем.
Ладно. Я достаю свою деревянную флейту и извлекаю сладкие звуки. Он машет руками и спрашивает:
– А мечом ты хорошо работаешь?
Я лезу в сумку и достаю со дна плащ. Он помят, сморщен - на юге плащ не очень-то поносишь, но я его разворачиваю, и видна медаль на груди: белая гора на красном фоне. Это выдали тем, кто остался жив после похода на Баштой: медаль, да еще шестьдесят золотых монет. Их уже года два как нет, но медаль - вот она, на плаще.
Говор по толпе. Толстяк в медалях не разбирается, он не воин, но плосколицый понимает, что это такое - и все вопросы о моем умении фехтовать снимаются. И хорошо, потому что я, с медалью или без нее, фехтую очень средне. У меня просто не хватает ни роста, ни веса.
Остаться в живых после кампании - это не меньше вопрос везения и благоразумия, чем умения махать мечом.
Вот так вот Барок меня и нанял играть на флейте у него на званом ужине.
Он мне предлагает двадцать серебром - слишком много. Пять платит вперед. Наверное, он хочет нанять меня телохранителем - значит, думает, что ему телохранитель понадобится. Работа телохранителя мне нравится, а еще лучше бы - матросом. Но я, пока не прыгнул на плывущий сюда корабль, понятия не имел, что здесь, на островах, не каждый может быть матросом. Не надо бы мне браться за эту работу - она пахнет бедой, но что-то же надо делать?