Дитя с зеркалом
Шрифт:
Двери вагона с шумом открылись, и толпа вынесла меня на платформу, полную неясного, протяжного гула. Я шёл бессмысленно, не осознавая ни цели, ни побуждений, со всех сторон меня толкали снующие туда-сюда люди. Мир казался котлом, в котором варится обезличенная масса.
«Мне нужно ощущать Другого, ибо он — единственное ограничение моего желания обладания, — так говорило мне моё сознание. — Мне нужно ощущать Другого как то, чем нельзя обладать.
Мне нужно ощущать Другого, но не так, как делает это зверь, ощущая Другого как неизвестное.
На эскалаторе анфилада уходящих вверх светильников приковала мой бессмысленно подёргивающийся взгляд. Зрение теперь возвращалось, хотя и странным образом.
«Но как ощутить мне самого Себя, если для этого мне нужен Другой? А Другой неощущаем мною до тех пор, пока не ощущаю я самого Себя. Мы должны созидать друг друга, чтобы Жить.
Вот он, порочный круг, где Жизнь пожинает свою золу — мою жизнь, которой потому нет у меня. В одиночестве моём нет жизни, здесь сгорает она бессмысленно и бесследно.
Ко мне приходит Другой, чтобы вернуть меня к Жизни через преодоление смерти, что настигла меня в сумраке внутреннего говорения. И затем он уходит, он уходит от меня, чтобы я ощутил самого Себя.
"И когда вы откажетесь от меня, я приду к вам". Чтобы обрести Другого, должен я отказаться от своего обладания, должен я довериться. С Другим обретаю я Жизнь, которой отдаю я свою жизнь».
«Заратустра ушёл от меня, чтобы вернуть мне меня Самого и вернуться!» — так ошалевший, потерявшийся в своём забытьи, думал я на выходе из метро.
ПЕРЕД ВОСХОДОМ СОЛНЦА
Холодныи утренний ветер приласкал моё онемевшее лицо. Перламутровое небо с тяжёлыми облаками открывалось над коробками зданий. Я вдыхал слегка морозный воздух, я вдыхал небо.
Во мне говорила радость, она говорила теперь: «Он вернётся!» Я чувствовал сердце, я согревался его биением. А ноги несли меня дворами, где прошлым вечером я видел призрак моего друга.
Наконец кончилась суматоха, охватившая меня в вагоне метро, я овладел собой и стал самим Собой для самой Жизни, я ощущал себя открытым. Козни одиночества пали, ибо мы одиноки только сами в себе.
На секунду я замер в том месте у кирпичной стены, где вчера казался мне призрак Заратустры. Неоновый фонарь был уже выключен, а утренний свет величественно вступал в свои дарующие права.
Старый двор был полон утренних звуков, ещё хорошо различимых в нарастающем общегородском шуме. Люди спешат на работу, а вечно голодные собаки рыщут вокруг мусорных баков.
На лавочках, словно на разбитом для привала биваке, сидят их завсегдатаи — бездомные, мечтающие об опохмелке алкаши и дворники, обслуживающие близлежащие подъезды.
Эти колоритные личности как всегда курят папиросы, сочно матерятся и смеются своими беззубыми ртами. Я люблю наблюдать украдкой эту странную жизнь, что так подкупает своей незатейливостью.
Всё как всегда.
Но что-то нарушает привычную картину, что-то не так. Может быть, это следствие вчерашних треволнений? Я встряхиваю голову, потянувшись, оправляю пальто, зажмуриваю глаза, снова открываю.
Странный человек, стоящий чуть поодаль, рослый, с длинными чёрными волосами, затянутыми в толстый пучок на затылке, в длинном ярко-рыжем фартуке и больших резиновых перчатках, поворачивается от мусорного бака, снимает с него ведро и, отвечая на реплику с «бивака», располагающе смеётся. «Отдыхающие» отвечают ему тем же.
Я прижимаясь спиною к стене, сползаю вниз. На устах у меня то, что называется дурацкой улыбкой, абсолютно дурацкой. Нежно-голубое небо, весело подмигивает мне из петербургского колодца. Я плачу? Схожу с ума?
Он замечает меня, ставит ведро, отряхивает фартук, снимает перчатки, секунду стоит в нерешительности, бросает какую-то фразу своим собеседникам и направляется ко мне.
Заратустра.
— Привет! — говорит Зар, усаживаясь передо мной на корточки.
Я смотрю в его большие карие глаза, они полны плохо скрываемой радости. А я смотрю ему в глаза и молчу.
— Не молчи, — просит он.
Я улыбаюсь мокрыми глазами.
— Не молчи, пожалуйста, не молчи. Я скучал…
— И я…
— Молчи, — говорит Заратустра, спасая меня от досужей необходимости искать невесть куда запропастившиеся слова.
— Ну, и как это называется? — тоном шутливого назидания спрашиваю я после небольшой паузы.
— Работаю, — якобы недоумевая, отвечает Зар.
— Дворником?
— Дворником.
— И как?
— Хорошо.
— А письма?
— Не хотел, чтобы ты забывал, — потупившись, отвечает он.
— А Лондон?
— В Лондоне я не был, — честно признаётся Заратустра и смотрит на меня исподлобья наигранно-виноватым взором.
— Я тоже.
— Ну вот!
— Что «ну вот»? — я рассмеялся. — И всё время тут?
— Тут.
— А почему я не видел?
— Ты две недели был на больничном.
— А ещё две?
— Ты был слишком грустен…
— Логично.
— Пойдём к заливу, а то мы пропустим восход.
— Пойдём!
Зар помог мне подняться, снял фартук, отнёс его в подсобку и надел куртку. Мы вышли на Большой проспект, правда на этот раз очень большой, и направились к заливу.
Светало, мы шли медленно, молча. Я ощущал его рядом, я слушал его шаги, его дыхание. Он улыбался и смотрел себе под ноги. Он молчал. О чём он молчал? Обо мне, о себе?
О чём молчит до бесцветности голубое небо, раскинувшись ободом вдоль всего этого проспекта, словно бы уходящего в горизонт? О себе, о нас, обо мне? Как можно сказать, о чём молчишь?
Я думал:
«Мне кажется, что Зар изменился, только кажется. Если кто из нас двоих и переменился — так это я, но от этого изменился и Зар. Какой же он на самом деле? Может быть, его нет?