Для молодых мужчин в теплое время года (рассказы)
Шрифт:
Жизненный путь нашего героя был основателен: педагогический техникум, директорство школой в девятнадцать лет, потом - институт, работа на одном и том же заводе до войны, в войну и после.
В школе он боролся за знания, всеми силами стараясь заложить их в непослушные, не способные к ответственности ребячьи головы. Сам не на много старше их, он хранил суверенитет директора, разнося влюбленных в него девчонок, прогулявших урок, чтобы навести порядок в его холостяцком жилище. В этом набеге ему виделось посягательство на святая святых - его внутреннюю жизнь, его мир, его суть, куда никто, кроме своих, не должен был допускаться. В этом прогуле было презрение к дозе знания, выданной им, пренебрежение к его серьезному труду ради чепуховских затей, и обиженные им девочки
На заводе в войну он работал на ответственейшем участке. Он почти не спал, был необщителен и угрюм, никому не говорил о трех своих заявлениях отпустить его на фронт. Он не хотел, конечно, туда, но, глядя на, в основном, пожилых людей, окружавших его, был уверен, что они о нем думают как о молодом трусе, схоронившемся за ответственную работу, и оборонялся вереницей все более настойчивых, но неизменно отклоняемых заявлений заменить его было некем. И вынужденное неучастие в войне вновь обособило его, лишив общности с костяком поколения - вернувшимися с войны сверстниками.
После войны он стал работать представителем заказчика на своем заводе, и тут природная настороженность и ожидание от окружающих "фокусов" слились с действительностью воедино.
В его функции входило выявлять, выискивать скрытые дефекты, которые расторопные производственники всячески норовили затушевать, а он, как никто, умел обнаруживать. Тут уж он был неумолим: "Почему же мы никогда себе такого не позволяли?", отклонял чертежи, и от этой работы в нем из года в год росла и крепла убежденность, что с людьми надо быть настороже - зазеваешься, вкрутят.
Не ослабевала оборона и дома: жена была в молодости общительна, смешлива и любима окружающими. Поживя с ним, она несколько умерила неистовый пыл коммуникабельности, и все же в квартире еще иногда вертелись соседки, часто звонил и подолгу был занят телефон - он же не представлял, о чем можно больше минуты говорить по телефону. Жена же с кем-то секретничала, иногда, он понимал, говорила и о нем, а значит, делила себя между семьей и посторонними людьми, поэтому не могла быть совсем своей - надо было думать, что можно, а что нельзя ей говорить, что она может выболтать. Глубинная частица его "я" была скрыта от жены, и зря она допытывалась: "Ну, что опять молчишь? Что мрачный, а?" и причитала: "И что за человек? Никогда ничего не расскажет!"
Он, действительно, обычно молчал, и это было оттого, что он не знал, о чем, вообще ему говорить с людьми. Говорить можно было о работе - в этих разговорах присутствовала информация, разговоры же, в которые пыталась втянуть его жена, были на редкость бессодержательны - обсуждение знакомых, покупок, пустые домыслы и бесполезные воспоминания, или еще бессмысленнее обсуждение увиденных по телевизору выдумок. Иногда он начинал разговор по существу: подсаживался к невестке и сыну и спрашивал: "Почему долго не заводите детей?" и не мог понять, почему эти люди, только что тараторящие о всякой ахинее, морщились и отскакивали от него, как от круглого дурака или зачумленного.
С сыном, который по законам семьи мог быть только своим, откровенничать, однако, тоже было нельзя. Сын был иным, и если была в нем частица их породы, то он всячески старался откреститься от нее и тянулся к матери. Первый серьезный конфликт случился, когда сыну было лет десять - они ездили на базу отдыха и, увидев однажды, как сын с интересом наблюдает за играющими в настольный теннис, он изловчился опередить завсегдатаев и взял в пункте проката ракетки, сетку и мяч. И сын был так рад, но только они прикрутили сетку и начали неумело стукать ракетками по летящему не в те стороны мячу, как набежали теннисисты и не допускающими сомнения голосами принялись занимать за ними и друг за другом очередь, а когда он холодно оборвал их притязания указав, что сегодня будут играть только он и его ребенок, опешили, разразились возмущенными восклицаниями, потом начали язвить. А он невозмутимо стукал ракеткой, не желая замечать округлявшихся в мольбе глаз сына, призывающего принять условия коллектива. Но оборона отца была нерушима, он стукал, и мяч вновь летел не туда. И сын вдруг бросил ракетку и, сломя голову, побежал в противоположную от летящего мяча сторону, вынудив отца сдаться торжествующим противникам, и остаток того дня, той путевки и всей жизни прошел у них во все более и более отдаляющихся отношениях, хотя когда сын стал совсем взрослым, их отношения зафиксировались на какой-то точке взаимного уважения и непонимания.
Может быть, играла еще роль и фамилия, если фамилия и личность человека имеют какую-нибудь связь. Его фамилия была Индейцев - необъяснимо, откуда взялась такая фамилия на глухой железнодорожной станции. Эта фамилия предполагала воинственный пыл атаки и этот пыл, действительно, выгонял ее обладателя из обороны в нападение - так бывало в битком набитом вечернем транспорте, где, он чувствовал, как закипала у него кровь, и начинал прерывающимся от ярости шепотом: "Куда же вы лезете? ", а услышав оскорбление, шипел: "Хулиган!!" и, несмотря на то, что никогда не выходил победителем из транспортных баталий, всегда, как мог, боролся с грубостью и бескультурьем.
Еще он воевал на лестнице дома, где жил, с не закрывающими дверь, с засоряющими мусоропровод, с целующимися в лифтах парочками. Он писал объявления, где призывал к чистоте, теплу и порядку, объявления срывали, он писал снова и снова, и жена, находя его объявления в карманах приготовленного в химчистку пиджака сына, только грустно качала головой и вздыхала.
Она подходила к окну, смотрела в него и в который раз старалась как-то уяснить характер своего мужа. С одной стороны, она думала о неизживаемом духе противоречия, подозрительности и вредности, сидящем в нем. Она вспоминала его недавние высказывания на строительстве дачи, когда она принялась расхваливать первую очередь фундамента, выложенного двумя нанятыми студентами, в их присутствии. "Нельзя хвалить людей!" - сказал он ей после.
– "Иначе они обрадуются и перестанут хорошо работать!" Она тогда прямо задохнулась от прозрения: "Так вот почему он никогда не похвалит мои пироги и котлеты!" И в то же время она не могла не помнить, как он поддержал ее в молодости, когда она тяжело заболела, вспоминала его письма, вспоминала, что, если б не болезнь и не его поддержка, никогда она, такая красивая и любимая всеми вокруг, не вышла бы за этого угрюмого молчуна с неприятной улыбкой. Но когда она заболела, а вокруг была война, и многие, кто ее раньше любил, исчезли с горизонта, а этот молчун появился, его улыбка перестала казаться ей неприятной. Она вспоминала, как он приносил ей в больницу кулечки с хлебом, и на глаза навертывались слезы, и она еще и еще раз пыталась осмыслить прожитые с ним не очень горькие и не очень радостные годы.
Он тоже не мог осмыслить кое-какие вещи. Круговая оборона не всегда бывала прочна, она рушилась, потому что не могла устоять против такого чувства, как жалость. Он начинал жалеть, и человек, у которого что-то было не в порядке, на время своих страданий превращался в совсем своего, для которого во что бы то ни стало нужно было расшибиться в лепешку, чтобы помочь. Это бывал не обязательно человек, а собака с перебитой лапой или группа товарищей, которой зарезали изобретение. Поэтому же он, наверное, и женился на работавшей в его цехе хохотушке, когда с ней случилось несчастье, хотя в пору ее здоровья, веселья и общительности также мало дума о ней, как о полете на Северный полюс.
Жена поправлялась, группа товарищей получала авторское, они переставали быть предметом жалости и автоматом включались в категории, ему до определенной степени безразличные. Перебитая лапа у собаки так и не срослась, собака хромала у него еще лет пятнадцать, была самой пестуемой и любимой, а когда умерла, он не мог успокоиться еще очень долго.
А, в остальном, он жил в постоянной напряженной озабоченности, сознавая, что он всегда знает, что надо, а люди - нет, потому что им лень хотеть знать, пока случившееся происшествие не дало толчок, не повлекло за собой внутреннюю работу.