Дневник (1901-1929)
Шрифт:
Кстати: нужно писать рождественский рассказ. Назвать его: Крокодил.(Совсем не святочный рассказ.) <...>
1902
8-го января...Умираю от лени. Ни за что взяться не могу. Обыкновенно распространено мнение, что 60-е годы были что ни на есть народнические по направлению своему. Теперь это мнение особенно часто повторялось всуе, по причине 40 годовщины со дня смерти (старшего шестидесятника) Добролюбова. Мне кажется, именно такими чертами, как у меня, и характеризуются 60-е годы. Тогда вообще не было какой-ниб. отдельнойчастной идеи, подчинившей себе все остальные,—
2
Страшно сказать (лат.).
14 января.<...> Книга Шестова«Добро в учении графа Толстого и Ницше» — плоха. Видно, что автор очень умный и чуткий человек, а написал такую глупую книгу. Мне кажется, это обстоятельство положительно фатально, если за писание публицистических статей возьмется человек, склонный к художественному восприятию. Он сам для себясхватил истину интуитивнымпутем, а нам должен внушать ее логическим.
Эти линии и сочетания умственного процесса для таких людей — сущая невозможность. Им красок, пятен подавай, а все эти «потому что»,— которыми они должны оправдываться перед публикой, для них совершенно излишние, они им только мешают.
Вот и получается такая штука: Граф Толстой понимает про себя одно, а говорит публике другое. Есть у него такие в душе вещи, которых он публике не покажет. Это видно из того, что, из того что — и вот здесь г. Шестов, что называется: стоп машина и ни с места... Для Ницше — добро — есть Бог и для Толстого то же самое, а доказательства — какие-то рискованные. <...>
Шестов ясно чует, что Л. Толстой делает все для своего я, что ему в сущности наплевать на публику. Он всегда искал путей для себя. Но это вытекает из таких мелочей, что почти невозможно оправдать это. И получаются категорические заявления, вроде: у Толстого живет уверенность: «я — очень великий человек; остальные — пешки. Быть великим — самое главное, самое лучшее, что бывает в жизни. И это лучшее у меня есть, а у других нет. Главное — у других нет». Из-за этого сознания, по мнению Шестова, Достоевский душил своего Раскольникова, а гр. Толстой был так беспощаден ко всей интеллигенции.
Мне кажется, мысль его такова. Тому и другому нужна была точка опоры в их деятельности. Нужно было во что бы там ни стало оправдать нравственно деяния, будь они даже бесцельны. Поставить «правило»выше жизни. Пусть Раскольников убил ничтожную, ненужную старуху. Пусть он даже принес всем пользу своим убийством,— это все ерунда. Нравственность такая штука, что ее утилитарными соображениями не пригвоздишь. Самое важное — это для него, для его души — там что делаться будет. Толстой, благодаря ляпинской нищете — закричал, что так нельзя. Но для него ляпинцы были спасение. При ляпинцах ему стало весело и спокойно, и он, восхвалявший до тех пор левинское, мещанское настроение среднего человека, идущего в ногу с толпой, он, так уничтожающий всех других персонажей
И мнения и страдания этого человека — принимаются им ближе всего к сердцу.
У Толстого проповедь довлеет себе. Его завлекает поэзия проповеди.
2 декабря 1902.<...> Думаю о докладе про индивидуализм, о рассказе к праздникам и о статейке про Бунина. Успею ли? Приняты решения: сидеть дома и только раз в неделю под воскресение уходить куда-ниб. по вечерам. Читать, писать и заниматься. Английские слова — повторить сегодня же, но дальше пo-англ, не идти. Приняться за итальянский, ибо грудь моя к черту. Потом будет поздно. И приняться не самому, а с учителем. И в декабре не тратить ни одного часу понапрасну. Надо же — ей Богу — хоть один месяц в жизни провести талантливо, а то теперь я «развлекаюсь словно крадучись и работаю в промежутках». <...>
Странная штука — репортер! Каждый день, встав с постели, бросается он в тухлую гладь жизни, выхватывает из нее все необычное, все уродливое, все кричащее, все, что так или иначе нарушило комфортабельную жизнь окружающих, выхватывает, тащит с собою в газету — и потом эта самая газета — это собрание всех чудес и необычайностей дня,— со всеми войнами, пожарами, убийствами,— делается необходимой принадлежностью комфорта нашего обывателя — как прирученный волк в железной клетке, как бурное море, оцепленное изящными сваями.
11 декабря. Среда.Сидел дома и все время занимался. Результатом чего явилась следующая безграмотная заметка:
«В лит. артистическом обществе в четверг состоится очередное литературное собеседование. Г. Карнеем-Чуковским будет прочитан доклад «К вопросу об индивидуализме».
Что-то будет!
12 декабря.Вчера А. М. Федоров преподнес мне книжку своих стихов. Читал в библиотеке — прелесть.
Что я буду возражать оппонентам? Вот разве так: В своем докладе я стремился примирить идеализм с утилитарной точкой зрения. Я хотел угодить и общественникам и индивидуалистам, и реалистам и мистикам — а в результате не угодил, конечно, ни тем, ни другим. <...>
Эпиграфом к стихам Федорова: Душой во всем ловлю намеки. Есть такие книги, которые будто созданы для того, чтобы писать на их обложке: дорогой кузине Оле от кузена Коли на вечную память... Я, по крайней мере, ни одной книжки Надсона не видел без такой надписи. П. Я. и Апухтин — тоже способствуют укреплению платонических отношений между кузенами. У Апухтина есть «разбитая ваза», и у П. Я. есть «разбитая ваза». А какой же кузен не декламатор, и где видали вы кузину, которая не собиралась бы в консерваторию!
Прочтя книжку стихотворений г. Федорова, я убедился, что ей не суждено покровительствовать матримониальным видам кузенов — в ней нет ни единой «разбитой вазы» — в ней есть «степь, тройка, бубенчик, заря и дорога и слева и справа ковыль», в ней «море лишь да небо, да чайки белые, да лень»... И ежели бы Коля стал читать такие вещи Оле — ничего бы из этого не вышло... Но неужто же на свете нет других людей, кроме кузенов! Не для них же пишет поэт.
1903
Лондон, 18 е июля 1903
ПУСТЫНИНУ
Ваши мненья слишком грубы,
Представленья — слишком слабы.
Если б здесь коптели трубы,
Мы б чернели как арабы.
Здесь не плавают микробы,
Словно в Черном море рыбы.
Если б так — то наши гробы
Видеть вы теперь могли бы.
ЕМУ ЖЕ:
Мой друг, не ждите
Прежней прыти
От музы пламенной моей.
Поймите:
Лондонское Сити