Дневник гения
Шрифт:
1954
Несмотря на незначительность внешних проявлений, 1954 год не был пустым. Напротив, это один из самых творчески наполненных периодов жизни Дали. Он начался с создания пьесы в трех действиях — мистико-эротической драматической фантазии для трех актеров. Эта драма с текстами эротического содержания, как и следовало ожидать, рассчитана на элитарную аудиторию. Дали написал также "120 дней содома божественного маркиза де Сада" и начал снимать фильм "Фантастические приключения кружевницы и носорога".
1955
Декабрь
Париж, 18
Апофеоз Дали в храме науки перед восхищенной толпой. Я еле пробрался туда на своем "роллс-ройсе", забитом цветной капустой, меня приветствовали тысячи фотовспышек. Я выступал в большой аудитории Сорбонны. Робеющая публика ждала от меня пророчеств. И она их услышала. Я решил рассказать о самых бредовых подробностях моей жизни, ибо Франция — самая образованная, самая рациональная страна в мире. Тогда как я, Сальвадор Дали, приехал из Испании — страны самой мистической в мире…Эти первые мои слова вызвали бурные аплодисменты, ибо никто так не чувствителен к комплиментам, как французы. Образованность и интеллигентность, сказал я, более всего уводят нас в сумрак скептицизма, смысл которого состоит в том, чтобы свести все к гастрономической, прустовской туманности. По этой причине необходимо, чтобы время от времени в Париж приезжали такие испанцы, как Пикассо и я, предъявляя французам сырой и кровавый срез реальной жизни.
При этих словах в зале заволновались. Я завоевал их.
Затем на одном дыхании я произнес следующее: Один из последних самых крупных современных художников — без сомнения Анри Матисс, но Матисс — один из последних наследников Французской революции, воплощение триумфа буржуазии и буржуазных вкусов. Бурные аплодисменты. Я продолжал: последствия развития новейшего искусства привели нас к максимальному рационализму и скептицизму. Нынешние молодые художники верят в "ничто". Совершенно естественно, что один ни во что не верит, другой создает это "ничто", являющееся объектом всего современного искусства, в том числе и абстракционизма, и академизма, за исключением работы группы американских художников из Нью-Йорка, которая, несмотря на отсутствие традиций и инстинктивный пароксизм, очень близка новой мистической вере, которая окончательно оформится, когда мир осмыслит прогрессивное значение ядерной физики. Во Франции, стоящей на позициях, диаметрально противоположных нью-йоркской школе, мне известен только один пример — художник — и это мой друг — Жорж Матье, который благодаря своему монархическому и космогоническому атавизму выработал позицию, представляющую собой полную противоположность академической новой живописи.
С этой точки зрения надо особо подчеркнуть важность моих открытий. Как я понимал, мне нечего было больше сообщить этой псевдонаучной интеллигенции. Я знал, что я — плохой оратор и, тем более, не ученый, но аудитория состояла из ученых и, в частности, специалистов по морфологии, которые были способны понять ценность и творческий характер моих фантазий.
В возрасте девяти лет, продолжал я, я жил в Фигерасе, в моем родном городе. Как-то сидя почти совершенно раздетым за обеденным столом, я облокотился на него и чуть было не заснул, но молоденькая горничная следила за мной. На столе были рассыпаны крошки засохшего хлеба, которые больно впивались в кожу локтя. Такая боль походит на лирическое состояние, которое обычно вызывает пение соловья — пение, заставляющее меня рыдать от восторга. Почти сразу же я заметил, что меня, как в горячечном бреду, преследует вермееровский образ "Кружевницы", репродукция которой висела на стене отцовского кабинета. Я всегда мог рассматривать эту репродукцию через приоткрытую дверь. В это же время я думал о роге носорога. Позже мои друзья расценивали эти фантазии как бред, и это была правда, Случилось так, что я, будучи уже взрослым молодым человеком, потерял репродукцию "Кружевницы" в Париже. Я был так расстроен, что не мог есть, пока не нашел замену.
Публика слушала меня, затаив дыхание. Я попытался объяснить, как мои постоянные занятия Вермеером и, в частности "Кружевницей", привели меня к решительным действиям. Я специально попросил в Лувре разрешения сделать копию этой картины. Утром я приехал в Лувр, думая о роге носорога. К великому удивлению друзей и главного хранителя, рисунок рога появился на приготовленном мною холсте.
Напряжение моей публики разрядилось во взрыве смеха, тотчас перешедшем в аплодисменты. Откровенно говоря, заключил я, я предполагал, что это произойдет.
Затем репродукция "Кружевницы" была показана на экране, и я смог объяснить, что более всего действует на меня в этой картине: все сходится точно на месте изображения иглы, которая на самом деле не написана и ее присутствие скорее предполагается. А остроту кончика иголки я ощутил на собственном локте, проснувшись от этого болезненного ощущения в разгар самой райской моей сиесты. До сих пор "Кружевницу" считали тихой, спокойной картиной, но для меня она обладает мощной художественной силой, которую можно разве что сравнить с энергией недавно открытого антипротона.
Затем я попросил ассистента показать на экране мою копию. Все встали, аплодируя и восклицая: "Она лучше оригинала Несомненно" Я объяснил, что, делая эту копию, я поначалу ничего не понимал в картине, и понадобилось целое лето работы, чтобы осознать, что я инстинктивно воспроизвел самые правильные и четкие линии. Столкновение хлебных крошек и корпускул вызвало к жизни образ кружевницы. Я решил, что продолжу работу: мои "носорожьи" идеи обрели такую ясность, что я послал Матье телеграмму: "На сей раз уже не Лувр. Я должен изобразить живого носорога".
Чтобы разрядить атмосферу и вернуть моих слушателей в мир реальности, ибо они явно были сбиты с толку, я показал фотографию, на которой мы с Гала купаемся в заливе у Кап-Круса. На переднем плане репродукция "Кружевницы", остальные пятьдесят репродукций были разбросаны по оливковой роще, постоянно приглашая к новым размышлениям над этой проблемой, значение которой чрезвычайно важно, так как именно в это время я углубился в изучение морфологии подсолнуха, в связи с которым Леонардо да Винчи уже сделал ряд очень интересных наблюдений. Тем летом 1955 года я открыл, что в точках сочленения лепестков, формирующих подсолнух, просматриваются совершенные очертания носорожьего рога. В настоящее время морфологи не совсем уверены, что лепестки подсолнуха представляют собой точные логарифмические кривые. Тем не менее я смог уверить аудиторию в Сорбонне, что с точки зрения логарифмической кривой в природе нет более совершенного экземпляра, чем кривая рога носорога.
Продолжая исследование подсолнуха и других кривых, более или менее близких к логарифмическим, я стал легко различать видимые контуры "Кружевницы" и ее атрибутов, ее прически, ее подушечки, исполненной в духе дивизиониозма Сера. В каждом подсолнухе я находил приблизительно пятнадцать вариантов "Кружевниц", наиболее близких к вермееровскому оригиналу.
Вот почему, продолжал я, когда я впервые увидел репродукцию "Кружевницы" и живого носорога вместе, я представил себе, что если бы между ними завязалась борьба, то победила бы "Кружевница", ибо с точки зрения морфологии она представляет собой рог носорога.
Смех и аплодисменты сопровождали первую часть моей лекции. Мне осталось только предъявить аудитории бедного носорога, несущего на носу крошечную "кружевницу", которая сама по себе и есть его рог, обладающий громадной духовной силой, ибо, не имея ничего общего со звериным обликом животного, "кружевница" является символом абсолютной монархии и целомудрия. Холст Вермеера — прямая противоположность произведениям Анри Матисса, идеального примера слабости, и талант последнего, его живопись не так целомудренны, как творчество Вермеера, который как бы не притрагивается к сущности объекта изображения. Матисс же деформирует реальность, трансформирует и доводит ее изображение до примитивности.