Дневник наркомана
Шрифт:
Это была белая пудра. Она имела тенденцию крошиться комочками и смахивала на мел. Я растер ее между большим и указательным пальцами. Понюхал. Запах не говорил мне ни о чем. Тогда я попробовал ее на вкус. Это тоже ничего мне не дало, так как нервы моего языка были полностью анестезированы кокаином.
Но исследование это было сущей формальностью. Теперь знаю, зачем я все это проделал. Обыкновенный жест самца. Мне хотелось пустить Лу пыль в глаза. Я пожелал впечатлить ее масштабами своей учености; ведь мне с самого начала было известно, без чьей-либо подсказки, что это такое.
Знала об этом и она. Чем дольше я знал
— О, Гретель мила сверх меры, — прощебетала она. — Каким бы "приятным и утешительным" не был «коко», он может наскучить, и она об этом догадалась. Поэтому наша любезная старая подруга решила прислать нам еще и немного героина. И после этого еще находятся люди, говорящие нам, что жизнь не стоит того, чтобы ее прожить!
— Когда-нибудь пробовала? — спросил я, и отсрочил ответ поцелуем.
Когда худшее было позади, она рассказала мне, что пробовала, да, но только раз и самую крохотную дозу, которая, насколько ей помнится, не возымела над ней никакого эффекта.
— Вот и хорошо, — промолвил я с высоты моих широких познаний. — Здесь все зависит от вычисления физиологической дозы. Героин и в самом деле очень хорош. Стимулирует он гораздо лучше, чем морфий. Вы получаете такое же острое, блаженное спокойствие, но без вялости. А что, Лу, дорогая, не читала ли ты Де Куинси и прочих, что пишут про опиум? Опиум, как тебе известно, это смесь — в него входит что-то около двадцати различных алкалоидов. Лауданум, пожалуйста — его принимали Кольридж, и Клайв — разные важные персоны. Это раствор опия в алкоголе. Но самый активный и значительный элемент в опиуме — это морфий. Ты можешь принимать его всевозможными способами, но лучший результат дает иньекция. Однако это не совсем удобно и всегда присутствует опасность занести грязь. Приходится постоянно опасаться заражения крови. Он дивным образом стимулирует воображение. Он убивает боль, и тревогу, точно амулет. Но в тот самый момент, когда вас одолевают самые красочные идеи, когда вы возводите дворцы из золота ваших намерений, вы одновременно чувствуете, что на самом деле действие ничего не стоит, и это само по себе дарит вам чувство жуткого превосходства надо всем, что есть в этом мире. И поэтому, с объективной точки зрения, это ни к чему не приводит. Все то, что делает морфий, делает и героин. Ведь, как тебе известно, он является производным от морфия — «Диацетил-Морфин», таково его техническое название. Только вместо купания в инертной философии он делает тебя острым, как горчица, в смысле доведения до конца твоих замыслов. Сам я его никогда не принимал. Полагаю, нам ничто не помешает приступить прямо сейчас.
Себя я вижу в этой сцене вышагивающим по комнате и прихорашивающимся, точно павлин. Лу, с отвалившейся челюстью, глазела на меня, очарованная, своими огромными (кокаин расширяет зрачки) глазами. Птичий самец красуется перед своей подругой. Я требовал от нее обожания за ошметки моих познаний; фрагменты, которых я успел нахвататься, бросив учебу.
Лу всегда практична; она вкладывает частицу таинства и священнодействия во все, что делает. Было нечто торжественное в том, как она пересыпала героин с лезвия ножа на тыльную сторону своей ладони.
— Мой Рыцарь, — промолвила она, сверкая глазами. — Ваша Дама снаряжает вас на битву.
И она поднесла кулак к моим ноздрям. Я вдохнул наркотик с неким ритуальным почтением. Не могу представить, откуда взялось это наитие. Может дело в том, что блеск кокаина побуждает принимать его с жадностью, в то время как тусклость героина намекает на серьезность операции?
Мне казалось, я прохожу какой-то весьма важный церемониал. Когда я все сделал, Лу отмерила дозу и себе. Она поглотила ее с глубоким и мрачным интересом.
Это напомнило мне о манере моего старого профессора в университете, когда он пришел проинспектировать нового больного; случай был загадочный, но явно критический. Возбуждение, порожденное кокаином, несколько застыло. Наши мысли замерли, и в то же время их остановка была столь же напряженной, как и предшествовавшее ей движение.
Мы снова смотрели друг другу в глаза с неменьшим, чем ранее, пылом; но это был как бы пыл иного рода. Как будто мы оказались избавлены от необходимости бытия в привычном смысле слова. Мы оба гадали — кто мы, что мы, и что должно случиться; и, в то же время, мы были абсолютно уверены, что ничего произойти не может.
Это было экстраординарнейшее ощущение. Из тех, которые не под силу воображению обычного ума. Бери выше — я не верю в то, что даже самый великий художник на свете смог бы придумать то, что чувствовали мы, а если бы и смог, то все равно не сумел бы это описать.
Я вот и сам пытаюсь сейчас это описать, но чувствую, что получается неважно. Подумать только, даже у английского языка есть свои пределы. Когда математики и ученые мужи желают обменяться мнениями, обычный язык для этого не очень подходит. Им приходится изобретать новые слова, новые символы. Вы только посмотрите на уравнения Эйнштейна.
Когда-то я знавал человека, знакомого с Джеймсом Хинтоном, тем самым, кто изобрел четвертое измерение. Он был довольно сообразительный малый. Но Хинтон все равно, даже о самых обычных предметах, думал в шесть раз быстрее его, так что когда Хинтону требовалось объяснить себя, он попросту не мог этого сделать.
Вот почему новый мыслитель несет с собой великое беспокойство. А они все воют, что не могут его понять; и это их очень раздражает; и в девяти случаях из десяти они подвергают мудреца преследованиям и объявляют его Атеистом и Дегенератом, либо немецким шпионом, либо — Большевиком, или любым другим ругательным словом, которое в моде на данный момент.
Кое-что об этом рассказал Уэллс в своей книжке про гигантов, а кое-что и Бернард Шоу в "Назад к Мафусаилу". В этом нет ничьей персональной вины, но проблема существует, и вам ее не преодолеть.
И вот я, какой я есть, совершенно ординарная личность, наделенная вполне посредственными мозгами, внезапно оказался отрезан от всего остального мира в своем дивном месте, сознавая, что должен поведать нечто абсолютно грандиозное, но что именно я не смог бы объяснить даже самому себе.
А прямо напротив меня стояла Лу, и я инстинктивно понял, по родству наших страстей, что она побывала в том же месте, где и я.
Мы не нуждались в общении посредством членораздельной речи. Мы прекрасно понимали и так; и мы выражали это понимание в каждом нежном взгляде и жесте.
Мир неожиданно застыл в гробовой тишине. Мы были наедине с ночью и безмолвными вещами. Наше место было в вечности, и мы узнали об этом неким необъяснимым путем; и эта бесконечная тишина расцветала загадочно объятиями.