Дневник одного гения
Шрифт:
Я попробовал. – И случилось чудо! Весь двадцатилетний опыт вдруг воплотился в нескольких неповторимых, архангельских мазках! Получилось то, о чем всю свою жизнь я лишь смутно догадывался. «Квант действия» живописи… живокист и… живоописания… таился в небрежном героическом мазке Дона Диего Веласкеса де Сильва, и пока Дали писал… живопись, живокисть живописала… мне вдруг послышался голос Веласкеса, и кисть его, пролетая мимо, сказала: «Что с тобой, малыш, ты не поранился?»… а живопись, живокисть живописала.
В полнейшем антиреалистическом хаосе, в момент апогея «Action Painting» – какая же сила у этого Веласкеса! Триста лет спустя он кажется единственным великим художником в истории.
– Конечно, но ведь и ты ему здорово помог! Я посмотрел на нее, хотя после всего этого мне вовсе не надо было смотреть на нее, чтобы знать, что со своей шевелюрой и моими усами, после пушистого орешка, космической обезьяны и плетеной корзинки с черникой она больше всего похожа на Майский ливень Веласкеса, с которым я мог бы заниматься любовью.
Живопись – это любимый образ, который входит в тебя через глаза и вытекает с кончика кисти,и то же самое любовь!
Шафарринада, шафарринада, шафарринада, шафарринада, шафарринада – вот новая сперма, от которой родятся все будущие художники мира, ибо «шафарринады» Веласкеса имеют вселенский характер.
1961-й год
На толстой, нотариального вида конторской тетради, которой Дали записывал свои мысли 1961-го года, красными прописными буквами помечено «TOP SECRET» – «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО». Позже мы узнаем, о чем же размышлял в ту пору Дали в Порт-Льигате и в Нью-Йорке. А сегодня отнесемся же с уважением к этой скрытности, которая так мало на него похожа.
1962-й год
НОЯБРЬ
Из шестнадцати атрибутов Раймондо Луллио можно получить 20 922 789 888 000 различных сочетаний. Просыпаюсь с мыслью добиться того же числа комбинаций внутри своей прозрачной сферы, где вот уже четыре дня провожу первые опыты (насколько мне известно, первые) по «мушиным полетам». Однако вся домашняя прислуга в смятении: море разбушевалось. Говорят, это самый сильный шторм за последние тридцать лет. Выключено электричество. Темно как ночью, и нам пришлось зажечь свечи. Желтая барка Галы сорвалась с якоря, и теперь ее отнесло на середину бухты. Наш матрос рыдает, в отчаянии стуча по столу огромными кулачищами.
– Нет, я не в силах смотреть, как эта лодка разобьется о скалы! – вопит он.
Я слышу эти крики из своей мастерской, куда приходит Гала, прося меня спуститься, дабы утешить матроса, прислуга думает, что он сошел с ума. И вот, спускаясь, я прохожу через кухню, где с первой же попытки с проворством и ловкостью неслыханного лицемерия на лету ловлю муху, которая нужна мне для опытов. И никто даже этого не замечает. Матросу же говорю:
– Перестань убиваться! Ну купим новую лодку. Кто же мог предвидеть такой шторм!
И тут с внезапным кокетством я вдруг дохожу до того, что опускаю ему на плечо руку, в которой зажата пойманная муха. Он вроде бы сразу же успокаивается, и я снова поднимаюсь к себе в мастерскую, чтобы спрятать муху в сферу. Наблюдая за полетом мухи, слышу истошные крики с пляжа. Бегу.
Семнадцать рыбаков и слуг вопят: «Чудо! Чудо!» В тот момент, когда барка должна была вот-вот разбиться о скалы, внезапно переменился ветер, и она, словно верное, послушное животное, выбросилась на песчаную отмель прямо напротив нашего дома. Какой-то моряк со сверхчеловеческой ловкостью забросил привязанный к концу каната якорь и умудрился оттащить лодку в безопасное место, где ее уже не могли достать волны, которые, толкая в борт, относили лодку к скалам. Надо ли уточнять, что помимо имени Галы барка моя носила еще и название «Milagros», что означает чудеса.
Одновременно со всем этим я, возвратившись в мастерскую, констатирую, что только одна моя муха совершила уже множество чудес, самое удивительное из которых заключается в том, что она осуществила 20 922 789 888 000 комбинаций, которые определил Раймондо Луллио и которых я так страстно желал при пробуждении.
До полудня оставалось ровно восемь минут.
Как же, должно быть, густо насыщена жизнь такими вот уплотнениями, состоящими из смеси случая и исступленной ловкости! Что заставило меня вспомнить о своем отце, как одним июньским утром тот зарычал как лев:
– Идите все сюда! Скорей! Скорей!
Мы тут же все сбежались, не на шутку встревожившись, и застали отца, указывающего пальцем на восковую спичку, вертикально стоявшую на шиферных плитках. Зажегши, сигару, он подбросил спичку высоко вверх, и та, описав порядочную петлю и, скорей всего. Погаснув в полете, вертикально упала вниз и, прилипнув концом к раскаленной плитке, встала торчком и снова от нее зажглась. Отец не переставая созывал крестьян, которые уже столпились вокруг него:
– Сюда! Сюда! Такого вы уже никогда больше не увидите!
В конце обеда я, все еще находясь под сильным впечатлением этого столь взволновавшего меня происшествия, изо всех сил подбросил вверх пробку, и она, ударившись о потолок, отскочила потом от верха буфета и в конце концов замерла в равновесии на краю карниза, на котором висели портьеры. Это второе происшествие ввергло отца в состояние какой-то прострации.
Целый час он задумчиво рассматривал пробку, не позволяя никому до нее дотрагиваться, дабы потом многие недели слуги и друзья дома могли любоваться этим зрелищем.
Я пролил на рубашку кофе. Первая реакция тех, кто, в отличие от меня, не родился гением, это тотчас же приняться вытирать. Я же делаю совершенно обратное. У меня еще с детства была привычка, улучив момент, когда меня не могли захватить врасплох прислуга и родители, украдкой проворно выплеснуть между рубашкой и телом самые липкие сахарные остатки моего кофе с молоком. Мало того, что я получал невыразимое наслаждение, чувствуя, как эта жидкость стекает по мне вплоть до пупка, ее постепенное подсыхание плюс липнущая к коже ткань надолго обеспечивала меня пищей для упорных периодических констатаций. Медленно и постепенно или же долго, сладострастно ожидаемым рывком оттягивая ткань, я потом добивался, чтобы рубашка по-новому прилипла к телу, и это занятие, чрезвычайно щедрое на эмоциональные переживания и философские раздумья, могло длиться вплоть до самого вечера. Эти тайные радости моего преждевременно развившегося ума достигли параксизма, когда я превратился в юношу и выросшие у меня в самом центре груди (как раз там, где я локализую потенциальные возможности своей религиозной веры) волосы добавили новые осложнения в процессе слипания ткани рубашки (литургическая оболочка) с кожей. А ведь на самом деле, как я знаю теперь, эти несколько замаранных сахаром и накрепко спаянных с тканью волосков как раз и осуществляют электронный контакт, благодаря которому вязкий, постоянно меняющийся элемент превращается в мягкий элемент настоящей мистической кибернетической машины, которую нынче утром, 6 ноября, я только что изобрел, обильно расплескав милостью Божией (и явно непроизвольным образом) свой слишком сладкий кофе с молоком, и все это в каком-то полном исступлении. Это уже было просто сахарное месиво, которое приклеило мою тончайшую рубашку к волоскам на моей груди, до краев наполненной религиозной верою.