Дневник писателя 1876
Шрифт:
В начале октября Достоевский прочел в городской хронике газеты «Новое время» заметку: «В двенадцатом часу дня, 30-го сентября, из окна мансарды шестиэтажного дома Овсянникова, № 20, по Галерной улице, выбросилась приехавшая из Москвы швея Марья Борисова. Борисова приехала из Москвы, не имея здесь никаких родственников, занималась поденною работою и последнее время жаловалась на то, что труд ее скудно оплачивается, а средства, привезенные из Москвы, выходят, поэтому устрашилась за будущее. 30 сентября она жаловалась на головную боль, потом села пить чай с калачом, в это время хозяйка пошла на рынок и едва успела спуститься с лестницы, как на двор полетели обломки стекол, затем упала и сама Борисова. Жильцы противоположного флигеля видели, как Борисова разбила два стекла в раме и ногами вперед вылезла на крышу, перекрестилась и с образом в руках бросилась вниз. Образ этот был лик Божией Матери — благословение ее родителей. Борисова была поднята в бесчувственном состоянии и отправлена в больницу, где через несколько минут умерла». [54] Особенно поразил Достоевского образ Богородицы в руках самоубийцы. «Этот образ в руках, — пишет он в статье «Два самоубийства» (3 главы I октябрьского выпуска «Дневника»), — странная и неслыханная еще в самоубийстве черта! Это уж какое-то кроткое, смиренное самоубийство. Тут даже, видимо, не было никакого ропота или попрека: просто — стало нельзя
54
Новое время. 1876. 3 окт. № 215.
Первое упоминание о Борисовой в тетради Достоевского («С образом из окна») (XXIV, 268) соседствует с очередной записью о дочери Герцена. Последующие записи (вторая половина октября) имеют уже сопоставительный характер: «Две смерти. Дочь Герцена. Холодный мрак и скука. (…) Потом из окна с образом. Смиренное самоубийство. Мир Божий не для меня. Как-то потом долго думается»; «Герцен. С образом» (XXIV. 275, 281). Так подготавливается статья «Два самоубийства». О том, что кроткая самоубийца с образом «невольно» продолжает мучать Достоевского, свидетельствуют заключительные строки статьи: «Вот эта-то смерть и напомнила мне о сообщенном мне еще летом самоубийстве дочери эмигранта. Но какие, однако же, два разные создания, точно обе с двух разных планет! И какие две разные смерти! А которая из этих душ больше мучилась на земле, если только приличен и позволителен такой праздный вопрос?» «Приговор» и «Кроткая» содержали ответ Достоевского-художника на этот и другие, поставленные в «Двух самоубийствах» «праздные вопросы».
В конце октября, видимо, родилось стремление Достоевского художественно воплотить тему «кроткого, смиренного самоубийства». Свидетельство тому — запись в тетради, рядом с планом октябрьского выпуска: «Осмотреть старый материал сюжетов повестей (из романа «Дети»). Девушка с образом» (XXIV, 313). Скорее всего речь шла вначале о вставном эпизоде наподобие рассказа о самоубийстве Оли в романе «Подросток». Как вставная новелла фигурирует сюжет о выбросившейся из окна самоубийце (наряду с другими сюжетами) в плане романа «Мечтатель», датированном 6 ноября: «Жена удивляется (история Карла Иванов<ича> и выбросившейся девушки)» (XVII, 9).
«Осмотр» сюжетов будущих повестей, состоявшийся в конце октября-начале ноября, существенным образом повлиял на содержание и форму повести. Особенно «пригодились» в «Кроткой» записи 1869 г. к двум произведениям, задуманным после романа «Идиот»: «NB. После библии зарезал» (IX, 119) и «План для рассказа (в «Зарю»)» (IX, 115–119). Из первого в «Кроткую» переходит «подпольный» герой (схема характера) и ситуация семейной драмы: «Сам настоящий подпольный, в жизни щелчки. Озлился. Безмерное тщеславие. <…> Жена не может не заметить, что он образован, потом увидела, что не очень; всякая насмешка (а он всё принимает за насмешку) раздражает его, мнителен <…> Одно время даже затеялась у него с Женой настоящая любовь. Но он надорвал ее сердце» (IX, 119). Наброски к рассказу для журнала «Заря» еще в большей степени помогли Достоевскому во время работы над «Кроткой». Характер и история героя здесь уже даны в эмбрионе: «Скупец, мститель, ростовщик, и вдруг слухи совсем противные <…> Слух о трусовстве <…>Вообще это тип. Главная черта — мизантроп, но с подпольем. Это сущность, но главная черта: потребность довериться, выглядывающая из страшной мизантропии и из-за враждебной оскорбительной недоверчивости <…> Эта потребность — судорожна и нетерпелива, так что он с страшною наивностью (горькою, сожаления достойною, даже трогательною наивностью) бросается вдруг на людей и, разумеется, получает щелчки, но, получив щелчок раз, не прощает, ничего не забывает, страдает, обращает в трагедию» (IX, 115, 116). Конфликтные ситуации между ростовщиком и Кроткой являются прямым развитием мотивов наброска: «Несколько возмутительных сцен недоверия, жадности и жестокосердия к кредиторам. Воспитанница замечает, что в нем как бы оскорблено тщеславие <…> Несколько колких слов его по поводу покупки и легкий, короткий, остроумно-язвительный и загадочный разговор с Воспитанницей». Суть напряженных (поединок роковой) супружеских отношений в «Кроткой» здесь уже явственно обрисована. То же относится и к другим записям: о «трусости» героя — «Раз она заговорила о трусости (о пощечине), он заподозрил и замолк — и затем страдание, мрак и холодность»; мотив испытания и подслушивания, до которых опускается герой: «Он ее испытывает. Он даже подслушивает <…> На нее наговаривают даже ее родные, и он так подл, что слушает, идет исследовать разные фантастические эпизоды, верит ужасным подлостям и глубоко страдает за свою подлость, когда видит, что вздор»; предвестие трагического финала «Кроткой»: «Наконец он ее надорвал, ей тяжело, между ними слезы и проч.» (IX. 116–117). Таким образом, наброски плана для рассказа в «Зарю» можно с полным основанием рассматривать и как черновые заготовки к «Кроткой».
Первые наброски к «Кроткой» были сделаны в конце октября-начали ноября 1876 г. Они отрывочны, разрозненны, покрывают страницы в самых разных направлениях. Многие найденные здесь формулировки и словечки («Строгое удивление», «Пелена», «Да здравствует электричество человеческой мысли», «Я победил, а она навеки побеждена», — XXIV, 317, 318) почти без изменений как опорные точки вошли в окончательный текст. Любопытна запись: «Подобная же мысль была весьма уместно выражена еще прежде в романе графа Сальяса „Пугачевцы“», расположенная рядом с записями о пении Кроткой, вызвавшем удивление мужа, проснувшегося от «сна гордости»: «Что ж, да она обо мне совсем позабыла»- (XXIV, 318). Достоевский, очевидно, имел в виду эпизоды из романа Е. А. Салиаса де Турнемира «Пугачевцы», относящиеся к переживаниям героини Милуши после того как она убедилась в измене мужа. Характерная и «уместная» черта в поведении героини исторического романа Салиаса, запомнившаяся Достоевскому, — переодевание в присутствии мужа, о котором Милуша в своем горе позабыла: «Милуша не обращала внимание ни ка что, кроме своей косы, и не заметила движения мужа <…> Милуша сидела на постели, понурившись, и глубоко задумалась, глядя на пол <…> под взглядом Данилы она очнулась, ярко зарумянилось ее лицо и, собрав в руку ворот сорочки, она отвернулась от мужа». [55] Измученная «системой» офицера-ростовщика, героиня Достоевского так же «забывает» о существовании мужа: тягостное молчание, господствовавшее в больших и чистых комнатах держателя кассы ссуд, вдруг прерывается пением Кроткой. И это пение стремительно направляет повесть к трагическому финалу: сначала «падает пелена», затем — бурные и сокрушившие Кроткую признания мужа и, наконец, самоубийство отчаявшейся, не могущей принять любовь мужа женщины.
55
Салиас
Возможно, что Достоевский, размышляя над трагическим концом Кроткой, вспоминал и последние переживания Милуши перед уходом из жизни, и то, что «хищный» герой романа Данила «ее странное спокойствие и молчание <…> не понял». [56] Ростовщик в повести Достоевского, погруженный в собственные думы и выдерживающий «систему», упустил «самое главное, самое роковое», прозвучавшее в словах, невольно вырвавшихся у Кроткой в ответ на бурный, истерический порыв мужа: «Ая думала, что вы меня оставите так…». Рассказ Лукерьи о мгновениях, предшествовавших самоубийству, также имеет сходство (разумеется, отдаленное и ситуативное) с описанием в «Пугачевцах» психологического состояния Милуши накануне последнего решения: «Милуша села в углу избы перед новым столом, оперлась лицом себе на руки и просидела так неподвижно и молча около часу…». [57]
56
Там же. С. 450.
57
Там же. С. 453.
В дальнейшем продолжалась интенсивная работа над характером героя повести, о чем свидетельствуют наброски, сделанные приблизительно в середине ноября и предшествующие черновому автографу связной редакции рассказа, датированного Достоевским 19 ноября. Здесь даны два варианта заглавия («Кроткая. Запуганная»), содержится много конкретных композиционных и стилистических указаний: «С строгим удивлением. С горстку. Всё это будет возрастать (то есть впечатление в дальнейшем)»; «В самом конце уже после: я хожу, хожу, хожу — я не знаю, презирала она меня или нет»; «Мелькающие фразы непременно в конце: „Я хотел перевоспитать характер“. Последняя фраза: „Нет, однако же, как же теперь быть“» (XXIV, 326, 329, 332).
Черновой автограф связной редакции трижды прерывается набросками, и дата «19 ноября», в сущности, фиксирует момент, когда Достоевский приступил к новой и весьма решительной правке рукописи. Последним в ряду многочисленных подготовительных и черновых материалов является оглавление, возникшее, должно быть, уже в конце ноября, когда началась работа Достоевского над наборной рукописью.
На окончательную отделку текста повести и написание предисловия к ней «От автора» ушла, видимо, почти вся последняя декада ноября. Несколько задержала работу болезнь, о которой сообщал 21 ноября Достоевский К. И. Масленникову: «…я заболел и ничем не занимался, а теперь подавлен моими занятиями». Печатный текст повести существенно отличается от черновой рукописи. Многие мотивы и эпизоды отпали: рассказ Кроткой о пикнике и пирожках, публикация в «Московских ведомостях», посещение героем шлюхи (см.: XXIV, 325, 341, 355). Подвергнул Достоевский текст черновой рукописи и значительной стилистической правке. Изменения коснулись и образа героя-ростовщика, который в черновой рукописи больше подходил под разряд «хищных» типов. [58] В печатном тексте мотивы чрезмерной, умышленной жестокости смягчены. Изменения в психологическом портрете героя были вызваны серьезными внутренними «эйдологическими» причинами. Они прямо связаны с переменами в эмоциональном строе повести и перераспределением трагических мотивов: некоторые утратили первоначальную резкость и были частично сокращены (сладострастие, касса ссуд, почти садистская система укрощения), другие, напротив, были усилены и лейтмотивом с постепенным усилением к финалу проведены через весь монолог героя: молчание, «суд», смерть и апокалипсическое видение планеты мертвецов.
58
Так, «система» героя была в черновой рукописи явно агрессивней: «Главная моя мысль была, чтоб не мямлить, не лизаться в самом начале, не просить прощения ни в чем, не оправдываться, а р-разом поразить воображение! Ошибить его, испугать его, если надо…» (XXIV, 351).
Офицер-ростовщик [59] «Кроткой», как большинство героев Достоевского, — своеобразный философ и в этом своем качестве потомок антиквара из «Шагреневой кожи» и Гобсека из одноименной повести Бальзака. Герой Достоевского мстит обществу подобно Неизвестному из драмы Лермонтова «Маскарад». Частично и жизненный путь ростовщика Достоевского напоминает биографии пушкинского Сильвио («Выстрел»), и лермонтовского Неизвестного, который, покинув свет, познал иной мир («общество отверженных людей») и поклонился «деньгам». [60]
59
Сочетание двух столь различных профессий восходит у уголовному процессу 1866 г.: убийство студентом Даниловым ростовщика (и отставного капитана) Попова и его служанки Нордман.
60
«Наш анонимный ругатель далеко еще не тот таинственный незнакомец из драмы Лермонтова „Маскарад“ — колоссальное лицо, получившее от какого-то офицерика когда-то пощечину и удалившееся в пустыню тридцать лет обдумывать свое мщение», — писал Достоевский в 1877 г., гиперболизируя сюжет драмы Лермонтова (XXV, 128).
Герой Достоевского знаком с произведениями современных философов (Д. С. Милль), обладает тонким эстетическим вкусом. Самый язык его — язык, присущий образованному и мыслящему человеку 1870-х годов. Достоевский передал герою повести свою любовь к роману А.-Р. Лесажа «Жиль Блаз» и к «Фаусту» Гете. Характерно, что к цитируемым закладчиком словам Мефистофеля: «Я — я есмь часть той части целого, которая хочет делать зло, а творит добро…» («Фауст», ч. I, «Кабинет») Достоевский обратится еще раз в набросках к «Дневнику писателя», «перевернув» афоризм: «Какая разница между демоном и человеком? Мефистофель у Гете говорит на вопрос Фауста: „Кто он такой“ — „Я часть той части целого, которая хочет зла, а творит добро“. Увы! человек мог бы отвечать, говоря о себе совершенно обратно: „Я часть той части целого, которая вечно хочет, жаждет, алчет добра, а в результате его деяний — одно лишь злое» (XXIV, 287–288). [61]
61
Автобиографические мотивы ощутимы в первоначальных набросках к «Кроткой»: «О, я люблю поэтов с детства, с детства. Я оставлен был один в школе, по праздникам (никогда прежде о школе), с товарищам «я не был товарищ, меня презирали. Мне только что прислали 3 целковых, и я тотчас же побежал купить „Фауста" Губера, которого никогда не читал» (XXIV. 330). Ранее в набросках к некрологу Жорж Санд писатель среди других своих сильных юношеских читательских впечатлений называет и перевод Э. И. Губера «Фауста»: «Жорж Санд. Моя юность „Фауст“ Губера. „Ускок“. Училище» (XXIV, 219).