Дневник прибрежного плавания
Шрифт:
Я рассказал о лекции Нансена Жене, и он тоже начал думать над ней. Десятые сутки мы лежали в палатке, и нечем было заняться, разве что пересыпать песок из ладошки в ладошку или курить. И эти дни у нас остались в памяти на долгие годы. Мы рассказывали о себе друг другу все, что можно рассказать друг другу, но нельзя рассказать другим. Потом с моим спутником многое что случилось, мы жили в одном маленьком городе, где каждый о каждом знает почти все, но я ни разу не слышал, чтобы он хоть кому-нибудь рассказал о сокровенных беседах тех долгих ночей в палатке, когда спать мы уже не могли.
Я это говорю к тому, что Нансен, который в то время жил на пределе
На одиннадцатый день посыпал снег. Он сыпал сухой колючей крупкой и мигом скопился в ложбинах между буграми и у корней метлицы. Температура понижалась, как будто в мире включили холодильник мгновенного действия и работал он на всю нагрузку. Ветер стих, но волны все так же разбивались о бар, и над этой полосой - видно, она служила маршрутом - тянулись на восток стаи уток, точнее, одна вытянутая в живую нить бесконечная стая.
Мы уже не могли лежать в спальных мешках и сидели у костра, наблюдая птичий пролет. Пришла ночь. Ночью стало совсем тихо и холодно, от костра вокруг стояла адова темень, и только вверху можно было различить в облаках редкие, зеленоватые какие-то просветы. На востоке равномерно вспыхивал красный маяк на верхушке полуострова. Он вспыхивал с неумолимой методичностью.
– Этот маяк меня психом сделает, - сказал Женя.
– Знаешь, в прошлую ночь я смотрел на него и загадывал: вот сейчас не мигнет. А он мигает. Хоть волком вой - все равно мигает.
Мы вспомнили уютную теплоту балка на острове Шалау-рова, гудящую железную печку и ту самую сковородку, рассчитанную на большую семью. Ребята, наверное, давно уже запрашивают станцию мыса Биллингса, пришли ли мы, а мы сидим в двадцати километрах от них, и рации у нас - сообщить, чтобы не беспокоились, нет. А может, они думают, что давно наша лодка лежит разбитая на километровых отмелях среди взбаламученной воды, а мы бродим по тундре и ищем выхода. Потому что если даже выйти на берег между губой Нольде и мысом Шалаурова Изба, то никуда с этого берега не уйдешь и будешь ходить отрезанный от мира горами, реками, а через реки те можно переправиться, если только уйти на юг километров на сто, а может, сто пятьдесят. К утру стало совсем морозно. Вода в питьевой луже покрылась льдом, и мы поняли, что пришел долгожданный штиль, надо плыть, только бы переправиться через бар, на котором волны будут шуметь еще сутки.
Начало светать, и стало видно дюны, и обрыв, и белую полосу пены в море. Мы собрали палатку и снесли все вниз, к лодке. Лодку засосало песком. Пока мы искали подходящие рычаги среди плавника, раскачивали лодку, отводили ее поглубже, стало совсем светло и вроде бы еще холоднее. Колючий снег сыпался и сыпался сверху, и при одном взгляде на черную взбаламученную воду, в которую падал снег, кидало в дрожь.
Наконец мы сделали измерения возле тура, который выстроили из дерна в эти дни с великой тщательностью, чтобы легче его найти зимой, погрузили гравиметры и стали шестами выталкивать лодку к бару. Мотор мы решили завести уже в море, когда выберемся из мелководья.
Издали волна на баре казалась небольшой, но вблизи она была очень крутой, а главное, чертовски сильной. Не успела лодка ткнуться в дно, как ее ударило в скулу, развернуло, и мы с трудом удержали ее, чтобы совсем не поставило боком. Следующая волна, однако, приподняла, стукнула снова о дно, и я еще успел спрыгнуть в воду, чтобы удержать лодку. Вода плеснула и сразу вымочила меня до пояса. Женя спрыгнул следом, и его окатило уже с макушки. Пришлось возвращаться на берег и разводить костер, так как плыть мокрыми в этом адовом холоде совсем уж безумие.
Снег лежал на берегу. Из-за него обжитый за двенадцать дней берег казался чужим. Мы кое-как просушили портянки и сапоги. Меховую одежду у костра сушить нельзя, мы просто вывернули ее и повесили на колышках, чтобы ее обдуло ветром. Долго мы сидели у костра в белье. Чертовски плохо бывает в такие минуты. Невесело думать, что все это глупость и в двадцатом-то веке для работы надо использовать мощь авиационных моторов и прочие удобства цивилизации, а не сидеть скрючившись на диком берегу в грязном белье. Но и эти мысли были привычны, и привычно было известно, что все вскоре забудется, а сама дорога, работа не забудутся никогда, не то что гремящие вертолетные рейсы, похожие друг на друга своей спешкой, как будние дни. Такие были мысли, пока мы сушились.
В следующий заход нас снова залило, но не очень, и мы все-таки вытолкнулись в море. Пологие валы взяли лодку на спины. Мотор не желал заводиться. Мы пинали его по очереди и оба вместе, меняли свечу, проверяли искру и вливали чистого бензинчика в цилиндр. Он был мертв и холоден, как бессмысленный кусок железа. Через нескончаемые часы мы обессиленно уселись на дно лодки и стали думать. Ничего не оставалось, как снова выйти на берег и у костра подумать, попробовать завести мотор на берегу, где не мотает лодку и можно проверить все не спеша. Вернулись. Привычно разожгли костер и погрели воды в чайнике. Мотор заработал. Снова надо было выталкиваться через бар и снова...
Был уже вечер, почти ночь, когда наконец мы были на вольной волне, и мотор застучал, и лодка пошла. После каждой высадки мы проводили с каждым гравиметром новое наблюдение, чтобы этот рейс для приборов был как можно короче по времени. Я посмотрел в журнал наблюдений, где записывалось точное время. От утреннего измерения до вечернего прошло четырнадцать часов. Плыть в темноте опасно, но лучше уж плыть ночью, чем наутро начинать всю эту канитель. Была ночь. Мы скреблись где-то километрах в трех от берега и изредка меряли шестом глубину. Глубина надежно держалась на полутора метрах, и я все удивлялся, как мы в темноте угадываем направление. Ни библейских путеводных звезд не было видно на небе, ни маяков. Где-то к полуночи море утихло почти совсем, облака разорвались, выскочила зеленая луна, и берег стал намечаться справа черной полоской. Мы сидели скрючившись на обледенелом дне и втихомолку проклинали судьбу, работу, моря и человечество. Потом стало совсем холодно и наступил анабиоз, когда можно терпеть, если не шевелиться совсем, ибо каждое движение давало холод и боль.
Наступил рассвет, и глинистый берег вырисовывался четче. Показались небольшие обрывчики, и мы сориентировались. До мыса Шалаурова Изба оставалось двадцать километров, и можно было продолжать измерения. На приборных термометрах температура стала минус один градус - значит, ночью она держалась никак не меньше трех и вода была тяжелой, будто из тяжкого, липкого сплава.
Наконец из-за морской глади выползло громадное, до невероятия темно-красное солнце и повисло расплющенным блином. Впереди показалась сопка, и мы возликовали - это был мыс Шалаурова Изба, за которым начинался нормальный каменистый берег. Оставалось помечтать, чтобы у мыса жил какой-нибудь охотник, добрый человек с чайником и железной печкой, которую можно раскалить докрасна.