Дневник путника
Шрифт:
Пусть сегодняшний день не будет исключением. Достаю маленькую книжечку и я уже не в средней полосе России конца двадцатого века, а в Китае четвертого века нашей эры. Маленький домик, пять ив, склонившихся под кровлей, журчание ручья под горою, кругом холмы, покрытые сливовыми садами. Здесь живет Тао Юаньмин, один из самых великих китайских поэтов. Живет в бедности, почти нищете. Ведь за достаток, богатство надо платить. И страшно, когда плата эта — жить так, как не хочешь, как не велит тебе совесть. Поэтому он бросил чиновничью службу в столице и живет в деревне. Обрабатывает землю, растит сыновей, пишет стихи, читая их, вернее, напевая всем тем, кто заходит под его кровлю. Сегодня постучусь я. И вот мы сидим с хозяином, в стене поет сверчок. Теплый летний вечер черным пологом закрыл от на соседнюю гору, видом которой мы только что любовались. Звучат стихи. Я закрываю глаза и вслушиваюсь в негромкий голос: Я поставил свой дом
в самой гуще людских жилищ, Но минует его
стук повозок и топот коней. Вы хотите узнать,
отчего это может быть? Вдаль умчишься душой,
и земля
под восточной оградой в саду, И мой взор в вышине
встретил склоны Южной горы. Очертанья горы
так прекрасны в закатный час, Когда птицы над ней
чередою летят домой! В этом всем для меня
заключен настоящий смысл… Я хочу рассказать,
и уже я забыл слова… Современники дали Тао Юаньмину посмертное имя Цзинцзе, что означает "спокойный и чистый". Не без сожаления прощаюсь с Цзинцзе: мне пора идти дальше. У нас в России тоже сейчас вечереет.
Вскоре вхожу я в большое село. Это Новоселебное. Вечер принес прохладу. В пруду ребятишек смешили загорелые и пропыленные взрослые. За каждым забором движенье, хлопоты, предвечерняя суета. Еще тридцать минут ходьбы, и меня встречает поселок Шварневский. Маленький, опрятный, зеленый. На улицах только мамы с колясками да стайки подростков. Тихо. Покойно. И хорошо.
5 июля. На Голгофе.
У меня есть добрый знакомый, мой земляк, уехавший из родных мест лет двадцать тому назад. Как уехал он из родной деревни с мешком за плечами и связкой книг по физике, так больше в отчие края ни разу и не попал. Теперь он преуспевающий человек, правда, относительно большинства своих сограждан, не более того. Вечерами, отдыхая от трудов праведных, после второй или третьей рюмочки, очень он любит вспомнить родную деревню.
— Вот ведь красота где, — горячится он, будто с ним кто-то спорит, — Сама деревня на холме. Дома стоят вокруг старого пруда. Рядом церковь, сад старинный: Затем он вспоминает своих друзей, подруг, родственников, знакомых, говорит о том, как хорошо бы выбраться на землю предков, искупаться в пруду, походить по родным полям, надышаться чистым воздухом, сбросить с себя всю эту городскую пыль, суету и прочую мерзость.
О знакомом вспомнил я совсем не случайно. Деревня, о которой он так любовно рассказывал, находилась в десяти верстах от Шварца, и я решил зайти туда. Все будет приятно другу, если передам поклоны от его знакомых. Утром, простившись с тихим и уютным Шварцем, отправился в путь. Только выйдя из поселка, дорожка сразу же повела в рощу. День обещал быть погожим, птицы встречали его начало дружным хором, не смолкавшим ни на минуту. Под столь чудесное звуковое сопровождение я и дошел доближайшей деревни. Однако это была не Ивровка, куда я шел, а Петрово. Деревенька, почти нежилая, мирно дремала под солнцем, глядясь в мутные воды маленькой речушки, на берегах которой стояла. Мне объяснили, что до Ивровки добраться очень даже просто, только путь будет все на гору и на гору. Ивровка действительно располагалась на возвышенности. Правда, уже с первых шагов я почувствовал, что это то единственное, что соответствовало описаниям моего приятеля. Пруда уже давно не было. Редкие дома поражали своим беспризорным видом и бедностью. Все кругом буквально по колено в грязи, по уши в лебеде, крапиве, лопухах. Повсюду валяется брошенная сельхозтехника. Вернее то, что раньше было ею. И ни одного человека вокруг. А вот и церковь. Продираюсь сквозь заросли травы и груды металлолома. Церковь используется как склад. Двери на огромном амбарном замке. Пытаюсь посмотреть, что внутри. Какие-то весы, старая рухлядь. Из окошка тоненькой полоской пробивается луч. Постепенно начинаю привыкать к темноте. Я ошибался. Это даже не склад, просто бросили сюда все, что не нужно, закрыли, а ключ, наверное, бросили куда-нибудь в ближайшие заросли, чтоб не дай Бог, кто-нибудь не вошел в церковь. А есть кому приходить сюда? Деревня если еще не умерла, то при смерти, и надежды на спасение не осталось. Как и в заброшенной церкви под Козельском, здесь тоже сохранились остатки росписи. Могу разглядеть совсем немного. Христос несет крест. Голгофа близка. Вокруг люди. Насмешливые, равнодушные, жестокие, смеющиеся лица. "И неся крест Свой, Он вышел на место, называемое Лобное, поеврейски Голгофа. Там распяли Его"/Иоан. 19, 17–18/. И горечью обожгло почтим физическое ощущение того, о чем знал и думал раньше. Ивровка — это Россия. Распятая на кресте, который она несла. Воскреснешь, Родина моя, или так и не сойдешь с Лобного места?
Я не скажу своему знакомому, что заходил в его деревню. Он ведь все равно никогда не соберется сюда. Пусть тешит свою ностальгию воспоминаниями о красивой деревеньке вокруг старинного пруда. А может быть, сказать? Дом умирает не тогда, когда рушатся его стены, а когда в нем некому жить. Пусть и его погложет совесть: Погложет ли? Он ругает московский воздух, суету и прочую городскую мерзость, но в душе очень доволен, что все так в его жизни получилось. Что можно придти вечером и, после трудов праведных, опрокинуть две-три рюмочки и вспомнить родную деревню. А еще лучше спеть:
К тебе мое сердце по-прежнему просится, А я все не еду: дела и дела…
Давно осталась позади Ивровка, а боль в сердце не проходила. Уже исчезли за горизонтом пятиэтажки Красного Яра, центральной усадьбы большого совхоза, скрылось за лесом Романово. Вечерело. Дорога поднималась на горку, я еще не видел, что там, на ее вершине, но уже слышал собачий лай, петушиное пение. И я понял, куда привела меня дорога. На самой границе Киреевского района, неподалеку от старой деревеньки Шувайка, лет десять назад выросло новое село. Большие добротные дома, красивый водоем, лес. Серебряные ключи — так назвали новое место жительства люди, приехавшие с оренбургских степей. Это были немцы. Окрестные русские встретили их без неприязни, а когда увидели, как любят трудиться их новые соседи, как ловко и споро наладили они жизнь на новом месте, немцев зауважали. Но было это десять лет назад. Давно уже нет первых жителей Ключей все уехали в Германию. Из тех же степей приехали новые немцы, но теперь в поселке жили и армяне, и русские, короче, настоящий интернационал. Как я смог убедиться, жили вполне мирно и дружно. Но как мне рассказали, немцы потихоньку продолжают уезжать в Германию. Мне, с детства жившему с немцами, это было горько слышать. С тех пор, как их предки оказались в России, они много друг для друга сделали хорошего. Россия для немцев и немцы для России… Помог мне найти дорогу в ближайшую деревню паренек лет шестнадцати. Немец. Я спросил его, а собирается ли он в далекие края. К моему удивлению, парень ответил так:
— Вы думаете, что все немцы уедут? Наверное, большинство — да. Но не все. Я уезжать не собираюсь.
Ну дай-то Бог, дай-то Бог. Но пришла пора оглядеться. Начинался Веневский район, начинался лес. Места, где не ходят. На моей карте к веневской деревне Ананское вела небольшая дорога. Но бабушка в Грецово, своеобразном <пограничном> селении, огорошила сразу:
Милай, да что ты?! Какая дорога? На Октябрьской есть дорога, а на Ананское… Лет десять там никто не ходит, поди все заросло. Да если бы и ходили, там в лесу даже местные плутают. Ночуй, милай, а завтра иди на Октябрьский. Мы еще поговорили о житье — бытье. Она поведала мне грустную историю своей деревни: за последние тридцать лет Грецово передавалось то одному, то второму, то третьему району, затем все начиналось сызнова. И так до десяти раз. И до сих пор не нужны никому. Сама бабушка зимой живет в Туле у дочерей, а летом здесь, в маленьком вагончике, поскольку дом ее "подожгли лет пять назад злые люди". И все же идти завтра в Венев через Октябрьский — это еще тот крюк. Да и после сегодняшнего дня хотелось побыть одному. А потому я поблагодарил бабушку, и пока еще тьма не покрыла землю, поспешил в сторону леса. Когда я вошел под его своды стало ясно: идти дальше уже нельзя. Я уже не мог разглядеть своей вытянутой руки.
В ночном лесу страшновато первые минуты, когда самые запоздалые сумеречные тени сменяет сплошная кромешная мгла. Не зря в старину говорили, что ночью миром начинают править совсем иные силы, — силы зла. Суеверия? Не знаю, но в это легко поверить, когда над твоей головой вдруг что-то охнет, вскрикнет, где-то раздастся короткий, как выстрел, стук, и ты гадаешь, то ли ветер прошумел в кронах деревьев, то ли сыч полетел за добычей. А может быть, это старина леший разминает кости после дневного отдыха?
Расстилаю на земле спальный мешок, кладу под голову рюкзак. Стараюсь делать все как можно тише: я должен отойти ко сну также спокойно и незаметно, как лесные обитатели. Те из них, для кого активная жизнь начинается ночью, наверняка заметили меня, но чем быстрее сон смежит мне веки, тем быстрее промчится короткая летняя ночь, тем спокойнее будет всем нам. И я не буду гадать, чья серая тень на секунду закрыла мутный лунный диск. Над миром опустилась ночь.
6 июля. Лунный город.
А ведь я действительно заблудился. Долгие часы послушно шел я за тропинкой, то и дело становясь перед выбором, когда маленькая лесная дорожка делилась на двое и убегала в разные стороны. Но я не отчаивался; голубое небо над головой словно успокаивало: скоро лес кончится, и ты выйдешь на простор. Так оно и получилось. Правда, к тому времени солнце показывало, что на дворе давно полдень. Да и не в Ананское я вышел, а совсем к другой деревне. А до Венева идти и идти. Таким этому дню и суждено было остаться в моей памяти. Карта спрятана далеко, иду напрямик, спрашивая дорогу у случайных прохожих. Одна чудесная картина украсила этот самый обычный день. У деревни Теребуш, только очередной лесок отпустил меня из своих объятий, выхожу на освещенное солнцем открытое место. И вижу бескрайнее "снежное" поле, причем "снег" будто мартовский — в нем уже нет январской ослепительной белизны. Это цвела гречиха. В воздухе ровный, спокойный гул тысяч и тысяч пчел. И вдруг все это, весь этот гул словно по чьей-то команде, стихает. Из-за далекого горизонта, закрывая собою все небо, медленно движется черно- синяя туча. Движется, вроде бы не спеша, но с каждым новым мгновением солнечная часть гречишного поля становилась все меньше и меньше. В лицо подул налетевший ветерок. Секунду- другую я стоял на рубеже двух миров: темного, грозного и яркого, сияющего. Оглядываюсь назад. Синева кажется мне такой родной и близкой, что почти физически чувствую тоску по уходящему солнцу. Но все это длилось не меньше двух моих выдохов. Затем дыхание перехватило: стена воды обрушилась на меня, на гречиху, пчел, землю, так долго не оплодотворявшуюся дождем. Всего второй дождь во время моего странствия. Но как он отличен от того, первого, так испортившего мне встречу с Белевым! Этот налетел неожиданно как счастье. Капли весело отскакивали от перегретой земли, от пыльной травы. Божий мир пил небесную воду, укрывался. Из ближайшего дома кто-то кричал мне весело:
— Бегите скорее, бегите, а то сухой нитки не останется! Уж какая там сухая нитка, я чувствовал, как вода добираетсядо моей святая святых
— середины рюкзака, где лежат мои книги. И вот я стою на маленьком, неказистом крылечке. Хозяйка несколько раз торопливо крестится. Слава тебе, Господи! Послал дождичек. Глядишь, зимой с картошкой будем: на час дождь не меньше. И сильный какой!
А впереди на краю неба уже блеснула лазурь. Пока робко, будто ненароком. Но через час я действительно сошел с крылечка в умытый, словно заново рожденный мир.