Дневники Фаулз
Шрифт:
На следующий день я вновь позвонил ему — на этот раз он был совсем другим. Спокойный, деловой, хотя склонность к драматизму сохранилась: опять говорил о бессоннице, отсутствии аппетита, неумении разобраться в одежде Анны.
— Знаешь, что случилось сегодня утром? — сказал он. — Я выстирал ее брючки и носки и повесил носки поверх штанишек. И ткань окрасилась. Ты не представляешь, Джон, как все это трудно. Ничего не сохнет.
— А электрокамин у тебя есть? — спросил я.
— Думаю, есть, — ответил Р. раздраженно.
Он пристроил Анну в детское заведение, опекаемое англиканской церковью, и потребовал, чтобы Э. купила дочери одежду. Теперь мы могли покинуть Лондон. Перед этим заехали к Бетти, подруге Э. Я — из чистого любопытства: хотелось знать всех действующих лиц. Тихая, робкая миниатюрная женщина, в ее поведении я почувствовал некоторую враждебность к себе. Купили одежду для Анны, я завез ее Рою и там оставил.
Было приятно отправиться в Оксфорд; необычное ощущение свободы — ведь мы совершенно одни. Мы пили чай в вагоне-ресторане, напротив сидел генерал в штатском
Снова в Оксфорде. Я взирал на все с любовью — это место я знаю, тут я мог бы жить. Переночевали мы в «Кингз-армс», а на следующий день сняли комнату в пригороде, на Уорнборо-роуд. Через неделю перебрались в отдельную квартиру на той же улице.
Я сразу отправился к Портерам и нашел их очень изменившимися. Наверное, находясь за границей, я идеализировал супругов, закрывал глаза на недостатки. Они встретили нас очень радушно, были гостеприимны и все такое. Но я какое-то время не мог войти (или спуститься) в оксфордский мир, вызвавший у Э. шок и возмутивший меня. Похоже, Эйлин утратила естественность, стала злой, холодной интеллектуалкой, настоящей язвой. Подж превратился в ученого зануду, некоторые его теории, касающиеся, например, американцев, просто нелепы, как и его партийный подход к вещам. Нас познакомили с молодым композитором Джоном Вилом [455] , остроумным борцом с условностями, напичканным анекдотами; он никому не давал говорить и в конце концов тоже надоедал. Но он хотя бы живой и думающий человек. Его умная, невозмутимая, холодная жена напомнила мне деревянную фигуру на носу корабля. Оба злоупотребляли нецензурными выражениями, говорили подчас более непристойно и откровенно, чем было нужно, демонстрируя тем самым полное пренебрежение к условностям. Мы с ними катались на лодках, потом были еще встречи; познакомились с одним преподавателем, тучным евреем, любителем цитат, и его любовницей, пустой, хорошенькой девицей, типичным продуктом Северного Оксфорда.
455
Джон Уил (р. 1922) писал музыку для английского кино в 1950— 1960-х гг., сочинил также около десятка концертных произведений.
Довольно неприятный мирок, когда узнаешь его ближе — холодный, равнодушный; однако, покидая его, ощущаешь подъем. Хорош только в сравнении — не сам по себе. Первое впечатление — ограниченность, показной блеск, любовь к развлечениям в духе восемнадцатого века. Быстрый обмен остроумными репликами, много намеков, полутонов. Постоянное стремление к лидерству, каждый думает только о себе и о том, как положить на лопатки собеседника. Никто не возражает открыто, все лукавят.
Каждый готов на все ради остроумной реплики или злобной выходки. Здесь разговор заменяет бридж, он такая же игра, как карты, и собеседники в конце вечера так же подсчитывают выигрыши или проигрыши.
Мы с Э. чувствовали некоторую потерянность. Я ощущал себя и ниже и выше этого мирка — и провинциалом и небожителем. Э. молчала, держалась замкнуто. Меня восхищала ее молчаливость. Многие женщины попытались бы общаться на том же уровне, подражать этим людям. Я с беспокойством следил, не поддастся ли она искушению, и когда раз или два она дрогнула и заговорила, стараясь показаться умной, я испугался — частично потому, что знал: насмешек не избежать, — а частично потому, что ничто так не разрушает любовь (это я понял с Дж. [456] ), как стыд за другого. Хотя местная публика совсем не снобы, я понимал, что Э. сама знает: она не их уровня. У нее небольшой акцент, ей не хватает изящества — и быстроты реакции в разговоре. Похоже, ее сердило, когда я иногда общался с ними в «оксфордском» стиле.
456
Джинетта Маркайо.
Никто не посягал на наше уединение. Мы все время были вместе, у нас случались частые и, как мне казалось, глупейшие ссоры; к счастью, они быстро переходили в длящийся долгими и восхитительными часами полный раскаяния самоанализ. Наше существование было исключительно богемным, мы не следили за временем, жили, подчиняясь только своим желаниям, спали, ели, занимались любовью когда хотели. Никакого спорта, только прогулки в парках, кино, чтение газет. Спорили, целовались, писали письма. Я предпринимал попытки устроиться на работу, нисколько не заинтересованный в положительном результате: у меня было достаточно денег, чтобы продержаться еще месяц или два. Мое беззаботное отношение к будущему проистекает из твердой уверенности, что единственное, чего я хочу, — это писать и всякая другая работа будет для меня адом. Ни я, ни Э. не озабочены проблемой быстротечности времени, над нами не довлеют условности и традиции. В целом я сейчас счастлив, мое счастье состоит из нескольких вещей: конечно, секса мне никогда не надоедает заниматься с Э. любовью, она соблазняет меня одним своим присутствием; дружеского общения — когда ты полностью кем-то поглощен, а тот, в свою очередь, поглощен тобой; намерения жениться — будучи вдвоем против всех; быта — его у нас немного, да я никогда его и не любил, в него входят совместные трапезы, мытье посуды, вид Э., наводящей чистоту, — это случалось не часто, хозяйка из нее никакая; периодических промахов; чувства, что я перевоспитываю Э., постепенно вытягиваю ее из болота безнравственного религиозного фанатизма и метафизического бреда, в которое ее затянул Р. Пытаюсь приучить ее хоть немного контролировать себя, свое настроение, приступы раздражительности, угрюмости; захватывающее чувство — видеть, как она противится новому и одновременно усваивает его. Единственное, что выдает в ней крестьянское происхождение, медленная, осторожная, умственная работа; исключительная добродетель в ее случае, она была бы невыносима, если бы отличалась остроумием.
Мы оба устали от разговоров о будущем; она никак не может решить, как быть с Р. и Анной, придавая, на мой взгляд, слишком большое значение этой дилемме; ей, видимо, приятно иметь нечто только свое. Все это время я ничего не писал, и это огорчало меня. Э. беспокойна, чем очень меня отвлекает. К тому же у нас часто возникали ссоры. Они никогда не имели отношения непосредственно к нам, к нашему будущему или к нашим прошлым поступкам, они всегда касались литературы, художественного творчества. При этом она впадала в настоящую ярость; это поначалу меня забавляло, но со временем и я стал проявлять раздражение. Помнится, был ожесточенный спор относительно Австралии — удастся ли там создать нечто значительное в искусстве, возможен ли в этой стране реалистический театр. А когда я задал ехидный вопрос («Ты когда-нибудь слышала о Стриндберге?»), Э. вышла из себя и с силой ударила меня по щеке — совершенно дикая вещь. В литературном споре она теряет всякое чувство меры. Временами она так сильно меня ненавидит, что кажется; мы живем в разных мирах. Основная трудность заключается в том, что она нечетко выражает свои мысли и, несмотря на интуицию, врожденный вкус и запоздалые попытки образовать себя, остается невежественной. Когда я начинаю сыпать именами и «измами», она приходит в ярость, но эта ярость, по сути, обращена на себя самое, на свою косноязычность. Э. часто высказывает верные мысли — во всяком случае, они имеют право на существование, но всегда как бы направлены против меня и сопровождаются таким бешеным натиском, что я старательно изображаю непонимание (это только ухудшает положение) и вконец запутываю ее. Должно быть, в эти минуты я кажусь ей сухим педантом, хотя, по моему мнению, только свежеиспеченный выпускник филологического факультета может думать, что его взгляд на литературу стоит большего, чем взгляд непрофессионала — мужчины или женщины.
Вот, в основном, что происходило; она не хотела мириться с разницей в нашем образовании, эта интеллектуальная пропасть сводит ее с ума. В споре она, как все женщины, переходила на личности. У нее был целый набор прилагательных: «нелепый», «глупый», «провинциальный», «буржуазный», «ученический», «поверхностный» — все они говорили «я тебя ненавижу» и должны были меня ранить, особенно определение «буржуазный». Э. заявляла, что занимает надклассовую позицию; такая самонадеянность возмущала, не хватало только духу — или мужества — сказать, что порой я вижу ее классовую ограниченность, принимая во внимания пролетарские корни, в то время как представители среднего класса, вроде Видов или Портеров, лишены классовой окраски. В другой раз я пытался ей объяснить, что, пылко отрицая родство с каким бы то ни было классом, она как раз и находится под влиянием своего класса, ибо ненависть сродни любви. Э. раздражает, что я все еще придерживаюсь некоторых норм и традиций среднего класса. Мне не удалось ее убедить, что даже такая стадия достигнута мною после открытого противостояния родным, откровенного бунта.
В каком-то смысле ссоры отражали нашу любовь к ним. Неужели современным людям для полного счастья необходимо конфликтовать, спорить? И борьба полов добавляет остроты в нашу жизнь? Я мог прогнозировать наши ссоры. Несколько дней счастья — и вот мы уже яростно сцепились из-за какой-нибудь эстетической проблемы, не стоящей выеденного яйца. Сначала слова, потом обиженное молчание, примирение, всегда инициированное мною (никогда не даю полностью вовлечь себя в предмет спора, относясь к происходящему как к психологической болезни, которую надо лечить как можно скорее), слезы, нежные объятия — они, без сомнения, нравятся обоим. У Э. — катарсис, у меня — чувство превосходства.
Мы были так сильно влюблены, что эти ссоры казались нормальным явлением. В другое время я сердился на Э. из-за ее нерешительности в отношении нашего будущего кто знает, что она предпримет, — и из-за ее чувств к Р. и Анне. Были и прочие источники напряжения — какие-то материальные вещи, смены настроения, раздражение. Но надо всем царила любовь, и мы часто были веселы, счастливы и всем довольны.
Отец спорит, хвастается, говорит свысока. Странные взгляды — викторианские, в духе Хаксли, старомодного протестантского вольнодумца [457] . Реформирование веры, модернизация церкви и т. д. Любители поговорить должны проявлять осторожность: они ведь не слышат другие мнения, и, следовательно, у них нет возможности для развития, к тому же они отталкивают слушателей. Искусство беседы подразумевает умение слушать. Отец может сказать: «А теперь перейдем на личности», — как будто любой спор между людьми не носит личного характера. Мне все труднее принимать споры за чистую монету. Я вижу, что в отце говорит комплекс неполноценности. Для меня в споре всегда маячит еще одна точка зрения, тема для будущего спора.
457
Дж. Фаулз имеет в виду Томаса Генри Хаксли (1825–1895), деда Олдоса и Джулиана, профессора естествознания в Королевском горном институте, последователя Дарвина. Он написал несколько значительных трудов по вопросам эволюции, религии и философии.