ДНЕВНИКИ
Шрифт:
Вторник, 11 апреля 1978
Семь часов вечера. Пишу после убийственно суетного дня в семинарии и перед – из последних сил – двухчасовой лекцией. "Проблемы", "ссоры" – и все в нашей маленькой, якобы христианской community2 . Что всего сильнее в человеке? Замечаю это только сейчас, почти на старости, а так просто: самоутверждение, вот по Бобчинскому и Добчинскому: "Скажите, дескать, что есть Бобчинский…" А между "самоутвержденьями" – услада великопостных служб с "поклонами"…
Среда, 12 апреля 1978
Начинаю писать, думаю о Варшавском. О "литературных влияниях" и сравнениях. Влияние: два имени сразу же приходят на ум – Толстой и Пруст. От Толстого: нравственная забота
Толстой, Пруст: творить можно потому, что все ест ь.
Набоков: творить можно потому, что ничего нет.
Там – любованье, тут – в конце концов – клевета.
Варшавский – это Толстой, "воспринявший" Достоевского (его "вертикаль") и Пруста (его "время", не космическое, как у Толстого, а антикосмическое, ибо – опыт умирания).
Тема – у Варшавского – рассеянности . Рассеянность – в "мире сем" – это ощущение другого присутствия, от занятости этим присутствием, от ожидания , что оно "прольется" в реальность.
1 утверждает (лат.).
2 общине (англ.).
3 усилие (лат.).
425
У Варшавского – "аристократизм" демократии (отождествляемой псевдоаристократами с "плебейством" и потому "лижущими задницу" у любого диктатора). Варшавский – "рыцарь демократии", потому что для него она прежде всего утверждение личности . По Варшавскому – демократия совсем не однозначна с верой в "народ", не есть продукт "народничества". Она, напротив, от веры в дух и личность. "Формальные свободы" имеют смысл, как и их защита, только при вере в личность. Именно "коллективу" и "соборным личностям" они и не нужны.
Понедельник, 17 апреля 1978
В пятницу вечером – Похвала Богородицы. В субботу – службы, а между службами ежегодный кошмар: налоги… Вчера после Литургии проехались с Л. в Wappingers Falls [к Ане]. Завтракали по дороге в каком-то family restaurant1 . Пожилые пары. Воскресная тишина. За окном – весной светящиеся холмы, деревья. Всегдашняя радость от прикосновения к самой жизни. Может быть, усиленная тем, что в субботу провел некоторое время со студентами других православных семинарий – греческой, украинской, тихоновской. Эти подрясники, бороды, поклоны, вся эта игра в религию чем дальше, тем больше меня отвращают. Подделка, фальшь, да еще пронизанные страхом, неуверенностью… Бедные мальчики. Не в том трагедия христианства, что Христос проповедовал Царство Божие, а явилась Церковь, нет – ибо она для того и "явилась", чтобы возвещать и являть Царство Божие "дондеже приидет", а в том, что она стала самоцелью, перестала быть "явлением", то есть оторвалась от Царства Божия, и сакральность ее перестала быть эсхатологической. Спорят о "штепселях" и "подводке", "проводах", но не о том свете, для которого они только и существуют…
Перечел в эти дни "Жизнь Тургенева" Б.Зайцева. Неискоренимая любовь к XIX веку, как русскому, так и западному. Это эпоха, мне кажется, когда, с одной стороны, в первый раз забрезжил опыт, идея, желанье полноты (плод христианства) и когда, с другой стороны, полнота эта стала трещать по всем швам и распадаться. Наш век живет уже отказом от полноты, бегством каждого в свое – маленькое, ограниченное и потому "негативное", живет, иными словами, редукциями.
Пафос нашей эпохи – борьба со злом – при полном отсутствии идеи или видения того добра , во имя которого борьба эта ведется. Борьба, таким образом, становится самоцелью. А борьба как самоцель неизбежно сама становится злом. Мир полон злых борцов со злом! И какая же это дьявольская карикатура. Неверующие – Тургенев, Чехов – еще знали добро , его свет и силу. Теперь даже верующие, и, может быть, больше всего именно верующие, знают только зло . И не понимают, что террористы всех мастей, о которых каждый день пишут газеты, – это продукт вот такой именно веры, это от провозглашения борьбы – целью и содержанием жизни, от полного отсутствия сколько бы убедительного опыта добра. Террористы с этой точки
1 семейном ресторане (англ.).
426
зрения последовательны. Если все зло , то все и нужно разрушить… Допрыгались.
Пишу это (восемь часов утра), а за окном масса маленьких чистеньких, светловолосых детей идут в школу. В каком мире им придется жить? Если бы еще их заставляли читать Тургенева и Чехова. Но нет, восторженные монахини научат их "бороться со злом" и укажут врага, которого нужно ненавидеть. Но никто не приобщит их к знанию добра , не даст услышать "звуков небес" лермонтовского Ангела. Того звука, про который Лермонтов сказал, что он "остался без слов, но живой". Звук, который один, в сущности, и дает "глубину" нашим "классикам"…
Четверг, 20 апреля 1978
Неожиданная, уже почти непривычная тишина и одиночество в нью-йоркской квартире… Во вторник вечером поездка в Bethlehem, Pa. Лекция, очень уютный вечер в семье профессора, у которого я ночую. А вместе с тем все разговоры вскрывают глубочайший "malaise"1 школы, университетов как таковых. Точно перестало быть ясным, для чего они существуют, в чем их цель. Школа была, должна быть, с одной стороны, – включением новых поколений в живое преемство культуры , а с другой, конечно, и одновременно и включением их в свободу, в критическое искание истины. Но, мне кажется, именно этих двух функций теперешняя школа и не выполняет. Она перестала быть "бескорыстной" – бескорыстным вхождением в культуру, бескорыстным исканием истины. В ней все подчинено либо профессии, к которой она якобы готовит, либо же идеологии, которую она насаждает. Она требует очень мало знания и вместе с тем – со стороны студента – постоянного обсуждения того, чего он не знает. Небольшое знание, увенчанное дипломами, делает его претенциозным, обсуждение – самоуверенным, а увлечения и разочарования его неглубокими и фрагментированными. Школа без измерения глубины, готовящая людей, которые убеждены, что они могут взяться за что угодно.
Ужин вчера у Штейнов с милейшим Наумом Коржавиным. Опять раскаленная атмосфера горячих споров, обсуждение "Континента", Синявского и т.д. Слушая их, а до того читая "Русскую мысль", все больше убеждаюсь в "разнородности" России, к которым обращены – "первая" и "третья" эмиграции, а поэтому и в их чуждости друг другу. "Первая" эмиграция как будто ничего другого не делала, как помнила Россию. А вот "к расчету стройся" выходит, что это совсем не та Россия, к которой обращена "третья". И тут ничего не поделать, если только не перерасти всего лишь "обращенности" или "памяти", не отойти от своей России ради более глубокого спора, отнесения ее к тому, что выше, важнее, глубже всякой "России" и даже всех их вместе. Этого, однако, никто не хочет, ибо каждый в своей России и видит "абсолют". Пока люди считают, что можно и должно служить России или Украине или вообще чему угодно в мире сем, они все равно служат идолам, и служенье это – тупик…