ДНЕВНИКИ
Шрифт:
И именно после его смерти начался мой внутренний отрыв от корпуса, все в нем стало пресным, пустозвонным, и через год с небольшим я сам попросил маму перевести меня во французский лицей, куда (осенью 1935 года – Lycee Carnot) я и перешел.
Если мерить жизнь решающими "личными" встречами, то получится, пожалуй, так: ген.[ерал] Римский-Корсаков, о.Савва (Шимкевич, "поручик"), В.В.Вейдле, о.Киприан. Каждый из них что-то действительно "вложил" в мое сознание, тогда как другие только так или иначе влияли на него. И это так потому, наверно, что каждый из этих четырех не только что-то "давал", но и брал от меня – то есть любил меня, и я, следовательно, был ему нужен. Кадый раз здесь был своего рода "роман", а не только умственное общение. И этого "романа" совсем не было с другими, может быть гораздо более замечательными людьми: Карташевым, Булгаковым, Зеньковским. Насколько же, по-видимому, личная
Осень. Все больше неба, все больше этого удивительного, отрешенного света.
Понедельник, 11 ноября 1974
В пятницу вечером – приезд из Парижа племянницы Наташи. В субботу после всенощной – Тихон и Марина Трояновы. Рассказы о только что кончившемся в Дижоне втором съезде православной молодежи. Семьсот человек!
Вчера – на храмовом празднике в Sea Cliff'е1 . Два архиерея, крестный ход, изумительный солнечный день, радость от погружения в "праздник" и празднование. Потом банкет и моя для меня самого неожиданно "сильная" речь. Сильная в том смысле, что выливается в исповедание действительно и предельно искреннего убеждения, что наше "американское" православие не только не "измена" русскому, а его исполнение, его торжество… Вечером страшная усталость от всего этого.
Вторник, 12 ноября 1974
Восемь тридцать утра. Сижу в своем кабинете, вернувшись с утрени. Перспектива дня: экзамен по литургике, дантист, заседание Малого Синода, заседание "исполкома" Trustees [попечительский совет (англ.).], лекция на [вечернем курсе] Extension Program2 , общая исповедь. Кроме того, нужно найти время и написать на завтра очередной скрипт для радио "Свобода". Вот! В такие дни встаешь уже усталый… Кроме того – просьбы о встречах: студента Колумбийского университета, пишущего о Солженицыне, англиканского монаха из Англии, Верховского, собрание о новой постройке. Каждый день что-то, что выбивает из колеи, причем уже неясно, что и в чем сама "колея", если не в постоянной суматохе и трепке нервов.
Эти дни – с племянницей Наташей. Удивительная, прозрачная, светлая – naturaliter christiana. "Утешение", исходящее от таких людей.
Вчера вечером – заседание нашего Faculty, мирное и дружное. Доклад "историков" – Мейендорфа и Эриксона. В связи с этим размышления – опять и опять! – о богословском образовании вообще, об "истории" в частности. В идеале изучение истории Церкви, конечно, должно освобождать человека от порабощения прошлому, типичного для православного созна-
1 Храм Казанской иконы Божией Матери в городке Си-Клифф на Лонг-Айленде.
2 вечерних курсах.
ния. Но это так в идеале, увы. Помню, как медленно я сам освобождался от идолопоклонства Византии, Древней Руси и т.д., от увлечения, от "игры". А теперешний студент, определяемый в первую очередь незнанием истории вообще, никакой истории, еще меньше способен к нахождению собственного синтеза и "целостного мировоззрения". И главное здесь в том, что у Церкви нет "священной истории", подобной истории библейской. А между тем наше преподавание, выделяющее "историю" Церкви, как раз и превращает ее, волей-неволей, в священную историю и тем самым извращает, прежде всего, само учение о Церкви, восприятие и переживание ее сущности. Тут что-то крайне неладно, но как это исправить, как, прежде всего, это дать понять, формулировать – не знаю. И потому – неуверенность, разлад. С одной стороны – согласие с "историками": вне исторического подхода возникают ложные абсолютизмы. С другой – [согласие] с "пастырской" фракцией, стремящейся ограничить историю в пользу реальной, живой, существующей Церкви… Выходит так, что определение Церкви требует определения "историчности" Церкви и, следовательно, "истории Церкви" и ее изучения…
Основная "формула", мне кажется, все та же: эсхатологическая. Церковь – это присутствие во времени, в истории святого и священного , но не по принципу дихотомии "священное – профанное", а по принципу эсхатологическому – для возможности все во времени и в истории относить к Царству Божьему и тем самым оценивать его. Но в этом смысле Церковь и не имеет сама никакой "истории" как священной категории собственного бытия. Ее жизнь всегда "сокрыта со Христом в Боге", живет она подлинно не историей, а Царством Божиим. Поэтому ее история есть всегда и только история ее встречи с миром, всегда и только "соотношение". Вселенские Соборы, например, не суть какие-то "священные события" per se, "онтологически", в духовной реальности никакой "эпохи Вселенских Соборов" нет. Качественно они ничего не меняют в Церкви и в этом смысле – "относительны", как и все формы и выражения Церкви, вся ее "видимость" и "историчность". Их важность в том, что они всегда ответ миру, утверждение возможности спасения и преображения. Но как только мы их "абсолютизируем", то есть делаем ценностями в себе, а не по отношению к миру, как только, иными словами, мы делаем их самих "священной историей", мы лишаем их их подлинной ценности и подлинного значения. Такова очевидная греховность "абсолютизации" в Православии ее исторической культуры: пяти восточных патриархатов, переживание греками "Вселенского Патриарха" как священной и вечной категории Православия и т.д.
Поэтому богословской предпосылкой изучения истории Церкви должно быть как раз освобождение истории Церкви от ее священного абсолютизирования. Между тем как изучение это, сосредоточенное уже давно на Церкви в себе, а не на соотношении ее с миром, культурой и т.д., и создает этот опасный и вредный подход: "священная история". Вместо освобождения получается порабощение, которое и является, увы, основным бременем Православия.
Четверг, 14 ноября 1974
Письмо от Солженицына. Смешно, как с некоторых пор что-то как будто чуть-чуть "надломилось" между нами. Письмо очень милое, с предложением встречи в декабре, в Париже, но вот словно все очевиднее разница в "длине волны". Солженицын пишет:
"…с интересом прочли Ваш разбор "Архипелага" [я послал ему по его просьбе мои тридцать скриптов]. В одном месте нашел я противоречие и не пойму: у Вас ли это противоречие или Вы вскрыли его у меня. Именно: с одной стороны, следователи – только держатся за положение, за власть, "люди без верхней сферы". С другой стороны, и в "Архипелаге", и в моем споре сейчас с Сахаровым я настаиваю, что вся правящая клика (даже помимо своей воли и ведома) пронизана идеологией и именно ею опасен режим и именно его , а не "просто злодеяниями" совершены все злодейства. Второе мне кажется самым верным, но, может быть, где-нибудь допустил противоречие…?"
Мне же кажется, вернее – я убежден, что если исходным целительным у Солженицына был его "антиидеологизм" (см. мою "Зрячую любовь"), то теперь он постепенно сам начинает опутывать себя "идеологией", и в этом я вижу огромную опасность. Для меня зло – прежде всего в самой идеологии, в ее неизбежном редукционизме и в неизбежности для нее всякую другую идеологию отождествлять со злом, а себя с добром и истиной, тогда как Истина и Добро всегда "трансцендентны". Идеология – это всегда идолопоклонство, и потому всякая идеология есть зло и родит злодеев… Я воспринял Солженицына как освобождение от идеологизма, отравившего и русское сознание, и мир. Но вот мне начинает казаться, что его самого неудержимо клонит и тянет к кристаллизации собственной идеологии (как анти , так и про ). Судьба русских писателей? (Гоголь, Достоевский, Толстой…) Вечный разлад у них между творческой интуицией, сердцем – и разумом, сознанием? Соблазн учительства, а не только пророчества, которое тем и сильно, что не "дидактично"? Метеор, охлаждающийся и каменеющий при спуске в атмосферу, на "низины"? Не знаю, но на сердце скребет, и страшно за этот несомненный, потрясающий дар …
Завтрак вчера с Н. Разговоры только о христианстве, только об "истине". И этот ужасающий тон – высокомерие, оскорбительное недоверие, сверху вниз – по отношению к подающим нам лакеям… Грустно и противно.
Показывал Нью-Йорк Наташе. Бродвей. Наш дом против Union Seminary, Центральный парк, гостиницу "Plaza", Парк-авеню. Холодный, ветреный, солнечный день. "Ретроспектива". Смотря на окна нашей квартиры (одиннадцать лет!) подумал: сколько уже и в этом нью-йоркском периоде нашей жизни кончилось, стало далеким прошлым: лекции у Новицкого, Гагарины, литературный кружок у нас, дружба с Карповичем, с Ю.П.Денике, встречи в пиццерии с Варшавским, ужины у Терентьевых, завтраки в Steak de Paris (даже дом разрушен!). Все это десятилетие пятидесятых годов – до переезда в Crestwood, то есть когда мне было между 30 и 40 годами! Еще все-таки молодость. Шестидесятые годы: отрыв от всего этого, даже физический – [переезд] в Crestwood. Страшное бремя "церковной работы". Смерть: Карповича, Дени-