Дни. Россия в революции 1917
Шрифт:
Это бросило в взволнованную человеческую ткань еще больше тревоги.
Кажется, Родзянко ответил ему, что он в безопасности – может успокоиться…
В эту минуту заговорил Керенский:
– Происшедшее подтверждает, что медлить нельзя!.. Я постоянно получаю сведения, что войска волнуются!.. Они выйдут на улицу… Я сейчас еду по полкам… Необходимо, чтобы я знал, что я могу им сказать. Могу ли я сказать, что Государственная Дума с ними, что она берет на себя ответственность, что она становится во главе движения?..
Не помню,
– Я сейчас еду по полкам…
Казалось, что это говорил «власть имеющий»…
– Он у них – диктатор… – прошептал кто-то около меня.
Кажется, в эту минуту, а может быть, и раньше, я попросил слова…
У меня было ощущение, что мы падаем в пропасть. Бессознательно я приготовился к смерти. И мне, очевидно, хотелось сказать нам всем эпитафию, сказать, что мы умираем такими, как жили:
– Когда говорят о тех, кто идет сюда, то надо прежде всего знать – кто они? Враги или друзья?.. Если они идут сюда, чтобы продолжать наше дело – дело Государственной Думы, дело России, если они идут сюда, чтобы еще раз с новой силой провозгласить наш девиз: «Все для войны», то тогда они наши друзья, тогда мы с ними… Но если они идут с другими мыслями, то они друзья немцев… И нам нужно сказать им прямо и твердо: «Вы – враги, мы не только не с вами, мы против вас!»
Кажется, это заявление произвело некоторое впечатление, но не имело последствий… Керенский еще что-то говорил… Он стоял, готовый к отъезду, решительный, бросающий резкие слова, чуть презрительный…
Он рос… Рос на начавшемся революционном болоте, по которому он привык бегать и прыгать, в то время как мы не умели даже ходить…
Кто-то предложил в горячей речи, что всем членам Думы в это начавшееся тяжелое время нужно сохранить полное единство – всем, без различия партий, для того, чтобы препятствовать развалу. А для того, чтобы руководить членами Думы, необходимо избрать комитет, которому вручить «диктаторскую власть». Все члены Думы обязаны беспрекословно повиноваться комитету…
Это предложение в этой взволнованной, напуганной атмосфере встретило всеобщую поддержку… Диктатура есть функция опасности: так было – так будет…
С большим единодушием, подавляющим числом голосов были избраны слева направо:
Чхеидзе – социал-демократ.
Керенский – трудовик.
Ефремов – прогрессист.
Ржевский – прогрессист.
Милюков – кадет.
Некрасов – кадет.
Шидловский Сергей – левый октябрист.
Родзянко – октябрист-земец.
Львов Владимир – центр.
Шульгин – националист (прогрессист) [102].
В сущности, это было бюро прогрессивного блока с прибавлением Керенского и Чхеидзе. Это было расширение блока налево, о котором я когда-то
Страх перед улицей загнал в одну «коллегию» Шульгина и Чхеидзе.
А улица надвигалась и вдруг обрушилась… [103]
Эта тридцатитысячная толпа, которою грозили с утра, оказалась не мифом, не выдумкой от страха…
И это случилось именно как обвал, как наводнение… Говорят (я не присутствовал при этом), что Керенский из первой толпы солдат, поползших на крыльцо Таврического дворца, попытался создать «первый революционный караул»:
– Граждане солдаты, великая честь выпадает на вашу долю – охранять Государственную Думу… Объявляю вас первым революционным караулом…
Но этот «первый революционный караул» не продержался и первой минуты… Он сейчас же был смят толпой…
Я не знаю, как это случилось… Я не могу припомнить. Я помню уже то мгновение, когда черно-серая гуща, прессуясь в дверях, непрерывным врывающимся потоком затопляла Думу…
Солдаты, рабочие, студенты, интеллигенты, просто люди… Живым, вязким человеческим повидлом они залили растерянный Таврический дворец, залепили зал за залом, комнату за комнатой, помещение за помещением…
С первого же мгновения этого потопа отвращение залило мою душу, и с тех пор оно не оставляло меня во всю длительность «великой» русской революции.
Бесконечная, неисчерпаемая струя человеческого водопровода бросала в Думу все новые и новые лица… Но сколько их ни было – у всех было одно лицо: гнусно-животно-тупое или гнусно-дьявольски-злобное…
Боже, как это было гадко!.. Так гадко, что, стиснув зубы, я чувствовал в себе одно тоскующее, бессильное и потому еще более злобное бешенство…
Пулеметов!
Пулеметов – вот чего мне хотелось. Ибо я чувствовал, что только язык пулеметов доступен уличной толпе и что только он, свинец, может загнать обратно в его берлогу вырвавшегося на свободу страшного зверя…
Увы – этот зверь был… его величество русский народ…
То, чего мы так боялись, чего во что бы то ни стало хотели избежать, уже было фактом. Революция началась.
С этой минуты Государственная Дума, собственно говоря, перестала существовать. Перестала существовать даже физически, если так можно выразиться. Ибо эта ужасная человеческая эссенция, эта вечно снующая, все заливающая до последнего угла толпа солдат, рабочих и всякого сброда – заняла все помещения, все залы, все комнаты, не оставляя возможности не только работать, но просто передвигаться… своим бессмысленным присутствием, непрерывным гамом тысяч людей она парализовала бы нас даже в том случае, если бы мы способны были что-нибудь делать… Ведь и найти друг друга в этом море людей было почти невозможно…