Дни
Шрифт:
Но, по-видимому, тут было нечто более глубокое, чем то, что могло зависеть от коллективной воли рабочих или даже индивидуальных замыслов их вожаков. Что-то подточенное падало, и то, что падало, чувствовало сильнее подточенность и неизбежность падения – чем те рабочие, которые должны были быть последним порывом ветра, свалившим трехсотлетнее дерево. Милюков и Хабалов махали на них руками, приказывая – nоli tаngеrе [23] , – очевидно, чувствуя, что они могут свалить власть, хотя, по-видимому, сами рабочие были менее уверены в своих силах.
23
Не
К этому времени относится совещание, о котором поведал впоследствии Н. Д. Соколов [90] – человек, не то меньшевик, не то большевик, – но поведал при такой обстановке, что ему не имело смысла искажать истину. Слышал я это лично. Соколов сказал следующее:
– Перед тем как должна была собраться Государственная Дума, произошло совещание революционных организаций Петрограда как рабочих, так и солдатских. Представители рабочих предложили организовать уличные демонстрации. Солдатские же представители ответили: «Для чего вы нас зовете? Если для революции, то мы выйдем на улицу, но если для манифестации – то не выйдем. Потому что вы, рабочие, после уличных манифестаций можете вернуться к себе на фабрики, а мы, солдаты, не можем – нас будут расстреливать!» Представители рабочих признали эти соображения правильными и заявили, что для революции они не готовы…
Они – революционеры – не были готовы, но она – революция – была готова. Ибо революция только наполовину создается из революционного напора революционеров. Другая ее половина, а может быть, три четверти, состоит в ощущении властью своего собственного бессилия.
У нас, у многих, это ощущение было вполне. Ибо все в России делалось «по приказу его императорского величества». Это был электрический ток, приводящий в жизнь все провода. И именно этот ток обессиливался и замирал, уничтоженный безволием. На почве этого последнего выросло три грозных болезни: Распутин, Штюрмер и Милюков. Последний мог организовать оппозицию Государственной Думы, Думы 4-го созыва, законопослушной и монархической, только благодаря conсоurs biеnvеillаnt [24] двух первых. Государственная Дума считала своим долгом для спасения армии России явно бороться со Штюрмером и тайно с Распутиным.
24
Благосклонному содействию (фр.).
Результат: Штюрмер ушел, Распутин убит. Но вместе с тем разрушен основной нерв России: сознание необходимости повиноваться «указу его императорского величества».
Это ощущение близости революции было так страшно, что кадеты в последнюю минуту стали как-то мягче.
Перед открытием Думы, по обыкновению, составляли формулу перехода. Написать ее сначала поручили мне. Я написал сразу, так сказать, не исправляя, и было это не столько формула перехода, сколько вылилось на бумагу то, что я чувствовал. Это было стенание на тему «до чего мы дошли»… И помню, была такая фраза: «В то время, как акты террора совершаются принцами императорской крови»… Заключение было, что требуются героические усилия, чтобы спасти страну. Формула показалась всем слишком резкой. Милюков сказал, что она написана прекрасно, но признал, наравне с другими, что в настоящую минуту такая формула нежелательна. Я, разумеется, не настаивал. Приняли формулу Милюкова, более скромную…
Дума открылась сравнительно спокойно, но при очень скромном внутреннем самочувствии всех.
Затем центр тяжести перешел в бюджетную комиссию. Там шел вопрос о хлебе. Я не помню хорошенько, в чем было дело, но помню, что сильно насиловали наши убеждения. Если не ошибаюсь, вопрос шел о «твердых ценах». Мы считали твердые цены источником расстройства государства. Это вообще была киевская точка зрения, которую с особенным упорством отстаивал А. И. Савенко [91]. О том, как Киев боролся спокон веков с социалистическими замашками, будет когда-нибудь, надеюсь, отмечено. Но в данном случае мы, в конце концов, должны были уступить, чтобы не расстраивать блока и не уменьшать поступательной силы решения, которое было бы все равно принято. Я, помню, употребил тогда такое сравнение:
– Если человек хочет прыгнуть в пропасть – надо всеми силами удерживать его. Но если ясно, что он все равно прыгнет, – надо подтолкнуть его, потому что, может быть, в этом случае он допрыгнет до другого края.
Это было, быть может, последнее заседание Государственной Думы. Шел все тот же вопрос о хлебе. На этом деле блок раскололся. Правая сторона поддерживала правительство, считая его план разверстки правильным. Левое крыло, очевидно, полагая, что не может быть «ничего доброго из Назарета», отвергало предложение правительства. Милюков сказал речь – против, Шульгин – за. Товарищ министра А. А. Риттих [92] говорил убедительно, горячо, только очень нервно, слишком нервно. Он умолял не губить дела.
С внешней стороны было все, как всегда. Но на самом деле было иначе.
Тревога и грусть были разлиты в воздухе. Во время речи Милюкова, возражений Шульгина и убеждений Риттиха и во время других речей чувствовалось, что все это не нужно, запоздало, неважно…
Из-за белых колонн зала выглядывала безнадежность… Она шептала:
– К чему? Зачем? Не все ли равно?
В кулуарах Думы говорили в этот день, что А. А. Риттих после речи, придя к себе, в «павильон министров», – разрыдался…
26 февраля.
В этот день, утром, неожиданно ко мне пришел Петр Бернгардович Струве [93]. Он был взволнован и полубольной, но предложил мне двигаться к Маклакову [94].
– У Василия Алексеевича мы узнаем. И Дума рядом…
В воздухе уже была разлита такая степень тревоги, что невозможно было сидеть дома: надо было быть там. Это я чувствовал и раньше, и в особенности почувствовал, когда пришел Петр Бернгардович.
Мы пошли… Был морозный день, ясный… Ни одного трамвая – трамваи стали, и ни одного извозчика. Нам надо было идти пешком к Таврическому дворцу – это верст пять. Петр Бернгардович еле шел, я вел его под руку.
На улицах было совершенно спокойно, но очень пусто. И было это спокойствие неприятно, ибо мы отлично знали, отчего стали трамваи, отчего нет извозчиков. Вот уже три дня в Петрограде не стало хлеба. И этот светлый день был «затишьем перед бурей», которая где-то пряталась за этими удивительными мостами и дворцами, таилась и накоплялась… Накоплялась не то на Невском, невидимом отсюда, не то вон там, на Выборгской стороне, около Финляндского вокзала…
Нева была особенно красива в этот день… Мы остановились передохнуть, опершись на парапет Троицкого моста… Расцвеченная солнцем перспектива набережных говорила о том, «что сделано», но от этого становилось только жутче, потому что, законченная в своей красоте, она ничего не могла ответить на вопрос: «что сделается»…
Василий Алексеевич спешил: его вызывали к Покровскому [95]. Н. И. Покровский, министр иностранных дел, разумный и честный, был человек наиболее приемлемый для «думских сфер». Маклаков же был самый умеренный из кадетов и самый умный. Он наиболее приемлем для «правительственных сфер». Вместе с тем он не был «патриотом прогрессивного блока», вследствие своей всегдашней оппозиции Милюкову. Маклаков был тот человек, который мог стать связующим звеном между Думой и правительством. Его приглашение к Покровскому могло обозначать многое. В ожидании его возвращения мы пошли в Таврический дворец.