Доброволец
Шрифт:
Дрынц! дрынц! – загрохотало ведро по деревянным приступкам. Я потянулся к ружью. Бывало, червонные казаки надевали форму добровольцев. На этой войне вообще всякое бывало. Что тут происходит? Невидимые «товарищи» наяривали «Интернационал» всерьез и с чувством. Целый хор, никак не меньше взвода, а может быть, целая рота. Я уж и не знал, что подумать.
Винтовочный залп оборвал пение.
М-мать! Вот оно как.
Из соседнего двора вышли трое и направились прямиком к колодцу: генерал в дроздовской форме, обер-офицер – тоже «дрозд», а с ними серая собачина с полосками на боках. Догообразная, – точнее не скажу, поскольку не разбираюсь в породах. Пес нарезал круги вокруг двоицы, и, по всему видно, его обожаемым хозяином был генерал.
Кривоногая зверюга подскочила ко мне,
И тут как будто завеса упала у меня с глаз.
– Пальма?
Услышав свою кличку, псина от удивления перестала ворчать и уставилась на меня с подозрением.
Ко мне приближалась живая легенда белой гвардии – генерал Антон Туркул. В нем соединялось все лучшее и все худшее, чем славилось добровольческое движение. Человек фантастического бесстрашия, стальной воли и какого-то природного, то ли Богом данного тактического таланта, он бывал хладнокровно жесток с пленниками.
Военная косточка – начал Первую мировую вольноопределяющимся, закончил гражданскую, командуя дивизией, – он шел как по плацу, прямой, словно бильярдный кий, аккуратно подстриженный, и каждая мелочь в его амуниции была на положенном месте. Подбородок Туркула сверкал безупречной полировкой. Генерал вытирал со лба пот белоснежным платочком. Это был красивый человек, хищной повадкой под стать собственному псу.
Я вытянулся было, но Туркул сделал рукой знак, мол, отставить, не на строевых учениях.
– Добудь-ка нам воды, солдат. И не бойся, Пальма своих не трогает.
Я завозился с ведром, краем уха прислушиваясь к разговору «дроздов».
– …могли подумать? – разубеждал в чем-то собеседника Туркул. – Я нимало не заставлял их. Надо же, опять поползут глупейшие россказни! Только мои стрелки вывели их во двор, как они оробели, жмутся друг к другу, словно овцы в загоне… Один оказался посмелее. Выступает вперед, красавчик, отличнейшие сапоги, новенькие, не чета нашим, из-под фуражки клок намасленных волос. Руки у него дрожат, боится, щучий сын, но говорит смело: мол, дайте курнуть хоть затяжку перед смертью. Я позволил. Они покурили, и опять этот молодец подходит ко мне, берет под козырек: «Ваше превосходительство разрешите умереть под „Интернационал“?». – «Пожалуйста, – говорю, – отпевайте себя „Интернационалом“». Я смотрю в эти серые русские глаза, и такая тяжесть у меня на сердце… Красный курсант! Удалой парнишка, лет двадцать ему, смелое, худое лицо, все в веснушках. Кто он был? Кто был его отец? Как успели так растравить его молодую душу, что Бога, Россию – все заменил ему этот «Интернационал»? Он смотрит на меня – свой, русский, московская курноса, Ванька или Федька, но какой между нами зияющий провал – крови, интернационала, пролетариата, советской власти, всей этой темной тучи.
Тем временем к колодцу подошел дроздовец с погонами поручика и обратился к генералу:
– Ваше превосходительство! В торговых рядах пряталось еще сорок красных курсантов при двух комиссарах. Половина с винтовками, ночью собирались идти на прорыв, но сдались без боя. Что с ними делать?
– Комиссаров и каждого десятого по вашему выбору… – услышал я спокойный ответ. – А вот и водица приспела!
Туркул умылся, сделал пару глотков, поблагодарил меня. Потом «дрозды» удалились, продолжая неспешный разговор.
– Что скажешь, скотинка? – спросил я у коняги. – Молчишь? Ну-ну…
Зверюга, всхрапывая от нетерпения, потянула морду к ведру.
А что тут сказать после вокзала в Орле? Гражданская война.
Напились мы с лошаком ледяной колодезной водички и потрюхали к нашим.
Середина августа 1920 года, Каховский плацдарм
Лето двадцатого года манило нас призрачной надеждой. Лучшие из ударников давным-давно улеглись на вечный сон в тысячах могил, разбросанных по Русскому югу, от Кром до Перекопа. Меня не оставляло ощущение, что все мы, оставшиеся в живых, были «вторым составом» – как в театре, когда лучшие отдыхают, дают сыграть их роли всем остальным. Вот мы
Мы как будто воспрянули ото сна. Отблеск героической борьбы за Курск и Орел лег на лица наступающих добровольцев. Нас была горсть, нас было всего ничего, но мы опять поверили в счастливую звезду нашего дела. Весь июль и весь август мы не вылезали из страшных боев, но готовы были драться даже в том случае, если бы против каждого из нас красные выставили бы по два десятка бойцов.
И мы брали верх.
Я хотел видеть рыцарскую силу духа, столь скудную в моем времени, и я увидел ее. Здесь, в приднепровских степях малочисленные колонны голодных солдат, наспех обмундированных, испытывавших нужду во всем – от патронов до портянок, почерневших, почти обуглившихся в походах по раскаленной степи, шли на верную смерть, но невероятным образом оборачивали гибельное положение к победе. Ради чего? Да ради утерянного рая! Я сам был среди них, я сам был одним из них, и я понял, почему рыцари отправлялись когда-то в крестовые походы. Добыча, слава, новые земли – да, конечно, все это важно, только главным было ожидание дара Господня, ожидание чуда, которое Он положит прямо в их ладони, как хлеб кладут в ладонь голодного человека.
Так вот, мы получили свое чудо. Пусть одно на всех, но и это было щедрым подарком.
Последние капли его иссякли к середине августа.
Тогда все чаще звучало в наших разговорах недоброе слово «Каховка», а потом еще хуже: «Красные наступают с Каховского плацдарма, красные хотят отрезать нас от Крыма…» А ничего, у нас хватало сил ударить им навстречу.
Корниловские полки сцепились с ними лоб в лоб, атака против атаки. Это были далеко не те слабоорганизованные толпы, которые выходили против нас под Сумами, Фатежом, Орлом, пытаясь задавить числом, бывали биты, сменялись другими толпами ничуть не лучшего качества, и так до бесконечности, пока наши полки не превращались в батальоны, а батальоны в роты… Не знаю, кто ими руководил тогда, по всей видимости, люди храбрые, но бестолковые. Теперь – другое дело. «Товарищи» превратились в серьезного врага. Против нас выходили шли дисциплинированные солдаты под началом искусных и волевых командиров. Только изменились и мы: все мягкое, ломкое, хрупкое в нас давно перегорело и расплавилось.
Помню, мы подходили к большому селу Серагозы – то ли Верхние, то ли Нижние, бог весть. Вот-вот должна была начаться артиллерийская дуэль, мы ждали тяжелой сшибки, может быть, штыковой. Внезапно пошел дождь. Вскоре он превратился в ливень, водопад, ниагару, будто ангелы прямо над нами опорожняли ведро размером с город. Сплошная стены воды не позволяла ничего различить в пятнадцати шагах. Мы просто старались не сбиться с дороги. Наезженные колеи вмиг обернулись озерами. Твердь расквасило до состояния манной каши.
Мы с Никифоровым и Евсеичевым взялись за руки, не давая друг другу сбиться с пути и утонуть в грязи. Впереди глухо, как в вату, треснули первые выстрелы, затараторил пулемет. Одиноко ахнуло орудие. Но красные не видели нас точно так же, как мы не видели их. Казалось, свинцовая перебранка совершенно безобидна как для наступающих, так и для обороняющихся.
Но нет. Пулеметная очередь взбила пяток фонтанчиков на глинистой жидели. Ударник, шедший справа от нас, упал ничком, из пробитой головы толчками выходила кровь. Никифоров, вроде бы, стрелял, а у нас с Евсеичевым не хватало для этого сил и сноровки. Вскоре под ноги стали попадаться трупы красноармейцев. Один, другой, пятый… Некоторые заколоты штыками. Значит, была все-таки сшибка, наверное, где-то далеко впереди. Наше наступление было для их стрелков неожиданностью, и они побежали, скорее, от страха, чем от напора ударников.