Дочь леди Чаттерли
Шрифт:
Она по-прежнему лежала недвижно, все в том же полузабытьи; отдала ему полностью власть над своей плотью, и собственных сил уже не было. Его крепкие объятья, ритмичное движение тела и, наконец, его семя, упругой струей ударившее внутри, — все это согрело и убаюкало Конни. Она стала приходить в себя, лишь когда он, устало дыша, прильнул к ее груди.
Только сейчас у нее в сознании тускло промелькнула мысль: а зачем это все? Почему так вышло? Нужно ли? Почему близость с этим человеком всколыхнула ее, точно ветер — облако, и принесла покой? Настоящее ли это чувство?
Современная женщина не в силах отключить разум, и бесконечные мысли —
Мужчина рядом лежит молча. Загадка. Что он сейчас чувствует? О чем думает? Ей неведомо. Он чужой, она его пока не знает. И нужно лишь терпеливо дожидаться — нарушить столь загадочную тишину у нее не хватает духа. Он по-прежнему обнимал ее, она чувствовала тяжесть его потного тела, такого близкого и такого незнакомого. Но рядом с ним так покойно. Покойно лежать в его объятиях.
Она поняла это, когда он пошевелился и отстранился, точно покидал навсегда. Нашел в темноте ее платье, натянул ей до колен, встал, застегнулся и оправил одежду на себе. Потом тихо открыл дверь и вышел.
Конни увидела, что на верхушках дубов догорали закатные блики, а в небе уже поднялся молодой серебряный месяц. Она вскочила, застегнула платье, проверила, все ли опрятно, и направилась к двери.
Кустарник подле дома уже сокрылся в сумеречных тенях. Но небо еще светло и прозрачно, хотя солнце и зашло. Егерь вынырнул из темных кустов, белое лицо выделялось в густеющих сумерках, но черты не разобрать.
— Ну что, пойдем? — спросил он.
— Куда?
— Провожу до ворот усадьбы.
Наскоро управившись кое с какими делами, он запер дверь и пошел вслед за Конни.
— Вы не жалеете, что так вышло? — спросил он, поравнявшись с ней.
— Нет! Нет! А вы?
— Нисколько! — и, чуть погодя, прибавил: — Хотя много всяких «но».
— Каких «но»? — не поняла Конни.
— Сэр Клиффорд. Все прочее. Да мало ли нервотрепки.
— Почему нервотрепки? — огорчилась Конни.
— Так уж испокон веков. И вам нервы помотают тоже. Испокон веков так, — и размеренно зашагал дальше.
— Значит, вы все-таки жалеете? — переспросила она.
— Отчасти, — взглянув на небо, ответил он. — Думал, что уж навсегда с этим разделался. И на тебе — все сначала!
— Что — все сначала?
— Жизнь.
— Жизнь?! — повторила она почему-то трепетно.
— Да, жизнь, — сказал он. — От нее не спрячешься. А если и удается тихую заводь найти, почитай, что уж и не живешь, а похоронил себя заживо. Что ж, если суждено кому снова мне душу всю разворотить, значит, так тому и быть.
Конни все представлялось по-иному, и все же…
— Даже если это любовь? — улыбнулась она.
— Что бы там ни было, — ответил он.
Почти до самых ворот они шли по темному лесу молча.
— Разве вы и меня ненавидите? — спросила она задумчиво.
— Нет, конечно же нет! — И он вдруг крепко прижал ее к груди, страсть снова потянула его к этой женщине. — Нет, мне было очень-очень хорошо. А вам?
— И мне было хорошо, — немного слукавила она, ибо тогда почти ничего не чувствовала.
Он нежно-нежно поцеловал ее, нежно и страстно.
—
Конни рассмеялась. Они подошли к усадебным воротам. Меллорс открыл их, впустил Конни.
— Дальше я не пойду, — сказал он.
— Хорошо! — Она протянула руку, наверное, попрощаться. Но он взял ее за обе руки.
— Прийти ли мне еще? — неуверенно спросила она.
— Конечно! Конечно!
И Конни направилась через парк к дому.
Он отошел за ворота и долго смотрел ей вслед. Серые сумерки на горизонте сгущались подле дома, и в этой мгле все больше растворялась Конни. Она пробудила в нем едва ли не досаду: он, казалось бы, совсем отгородился от жизни, а Конни снова вовлекает его в мир. Дорого придется ему заплатить — свободой, горькой свободой отчаявшегося человека. И нужно-то ему лишь одно: оставаться в покое.
Он повернулся и пошел темным лесом. Кругом спокойно, безлюдно, на небе уже властвует луна. И все-таки чуткое ухо улавливало ночные звуки: далеко-далеко на шахте чухают маленькие составы с вагонетками, шуршат по дороге машины. Не спеша влез он на плешивый пригорок. Оттуда видна долина: рядами бежали огоньки на «Отвальной», чуть поменьше — на «Тивершолльской». Кучка желтых огней — в самой деревне. Повсюду рассыпались огни по долине. Совсем издалека прилетали слабые розоватые сполохи сталеплавильных печей. Значит, в эти минуты по желобу устремляется огненно-белая струя металла. «Отвальная» светит резкими, недобрыми электрическими огнями. В них — средоточие зла, хотя словами это не объяснить. В них — напряженная и суетливая рабочая ночь. Вот в подъемники на «Отвальной» загрузилась очередная партия углекопов — шахта работает в три смены.
Он снова нырнул во мрак леса: там уединение и покой. Нет, нет ему покоя, он просто пытается себя обмануть. Уединение его нарушается шумом шахт и заводов, злые огни вот-вот прорежут тьму, выставят его на посмешище. Нет, нигде не сыскать человеку покоя, нигде не спрятаться от суеты. Жизнь не терпит отшельников. А теперь, сблизившись с этой женщиной, он вовлек себя в новую круговерть мучений и губительства. Он знал по опыту, к чему это приводит.
И виновата не женщина, не любовь, даже не влечение плоти. Виновата жизнь, что вокруг: злобные электрические огни, адский шум и лязг машин. В царстве жадных механизмов и механической жадности, там, где слепит свет, льется раскаленный металл, оглушает шум улиц, и живет страшное чудовище, виновное во всех бедах, изничтожающее всех и вся, кто смеет не подчиниться. Скоро изничтожится и этот лес, и не взойдут больше по весне колокольчики. Все хрупкие, нежные создания природы обратятся в пепел под огненной струей металла.
С какой нежностью вдруг вспомнилась ему женщина! Бедняжка. До чего ж обделена она вниманием, а ведь красива, хоть и сама этого не понимает. И уж конечно, не место такой красоте в окружении бесчувственных людей; бедняжка, душа у нее хрупка, как лесной гиацинт, не в пример нынешним женщинам: у тех души бесчувственные, точно из резины или металла. И современный мир погубит ее, непременно погубит, как и все, что по природе своей нежно. Да, нежно! В душе этой женщины жила нежность, сродни той, что открывается в распустившемся гиацинте; нежность, неведомая теперешним пластмассовым женщинам-куклам. И вот ему выпало ненадолго согреть эту душу теплом своего сердца. Ненадолго, ибо скоро ненасытный бездушный мир машин и мошны сожрет и их обоих.