Дочери Лалады. (Книга 3). Навь и Явь
Шрифт:
– Откройте! Впустите! Это я! – заколотила она кулаками в калитку, стараясь перекричать стальной перезвон, бивший молотом по вискам.
Окошечко открылось, и на Крылинку посмотрели чьи-то глаза – всего лица нельзя было рассмотреть. Но на дне этих глаз она прочла отблеск беды…
Мгновение – и калитка отворилась, явив Крылинке могучую фигуру её дочери Гораны – как всегда, раздетую по пояс, с прикрытой кожаным фартуком грудью. Много лет назад крошечная пятерня новорождённой дочки цеплялась за материнский палец, а сейчас большие рабочие руки уже совсем взрослой и зрелой Гораны подхватили пошатнувшуюся Крылинку и помогли ей устоять на ногах.
– Матушка,
– Что?… Что стряслось? – сорвалось с помертвевших губ Крылинки, а от сердца всё же немного отлегло, смертельные крылья беды выпустили из своего плена солнце и небо, разжали тиски, дав Крылинке вздохнуть свободно. Жива – и это главное…
– Волшбою ей глаза повредило, – ответила Горана. – Отскочили от молота брызги…
Тут уж её руки не удержали мать, и та, воспользовавшись открытой калиткой, ворвалась в святая святых – кузню, в которую был воспрещён вход всем, кто там не работал. Даже жён не впускали дальше калитки, но не столько потому, что хотели оградить от их непосвящённого взгляда тайны кузнечного мастерства, сколько ради того, чтобы уберечь их самих от волшбы, с которой там каждый день имели дело. Юной же Раде позволялось ненадолго входить лишь потому, что через пару лет ей предстояло принести свои волосы в жертву Огуни и стать подмастерьем: это было уже делом решённым. Горана не успела остановить Крылинку, и та оказалась на просторном, ярко залитом солнечными лучами дворе, где под навесами взмахивали тяжёлыми молотами блестящие от пота работницы. Едва войдя, женщина чуть не оглохла от стоявшего в сухом жарком воздухе тугого гула и грома: наложенная на стальные петли и кованую оправу ворот волшба поглощала значительную часть шума, и снаружи он слышался уже не так сильно. Чумазые молодые подмастерья кормили углём несколько плавильных печей, похожих на застывших огнедышащих зверей, и качали, сменяясь время от времени, огромные кузнечные меха. «Пуфф, пуфф», – дышали печи, стреляя искрами пламени и переваривая в своей раскалённой утробе железную руду. Они были наглухо заложены кирпичами сверху, но имели внизу отверстия для подачи воздуха и топлива. Гудели и трещали горны, накаляя добела стальные заготовки; когда их доставали из огня огромными длинными клещами, они светились, словно солнца. «Бом, бом, бом!» – оглушительно били по ним молоты, придавая нужную форму. Если холодная сталь казалась твёрже камня, то из раскалённой можно было лепить что угодно, как из теста. И волшебные руки мастериц, не защищённые никакими рукавицами, спокойно брали доведённые до красно-белого каления болванки, вытягивая их в длинные пруты и проволоку, вязали из них решётки, закручивали жгутами и плющили… Молот использовался для первоначальной обработки, а дальше шли в ход именно руки, наделённые силой Огуни.
Двор представлял собой каменную площадку: огромную часть горы Кузнечной много веков назад выдалбливали, пока не получился обширный уступ. Но двор был не единственным местом работы. Кузнечная имела вырубленную в своей толще полость – рукотворную пещеру, в которой творилось основное священнодействие – доведение заготовок изделий до окончательного вида и вплетение волшбы в оружие.
Странное дело! Вокруг продолжала кипеть работа, словно ничего и не случилось. Может, не так уж страшно и непоправимо было то, что приключилось с Твердяной, и Крылинка зря переполошилась? Раны заживали на дочерях Лалады быстро и почти без следов, и лишь оружейная волшба оставляла шрамы – один из таких когда-то изуродовал лицо Твердяны… Озираясь в поисках своей супруги, Крылинка увидела её в тени одного из навесов: та преспокойно сидела на скамеечке у низенького и колченогого, грубо сколоченного столика, на котором стоял принесённый Радой обед. Сердце Крылинки сжалось: вот блины с рыбой, каша с курятиной, кисель, хлеб – всё, что она с любовью готовила своими руками… Твердяна, приникнув к крынке, долго и жадно пила
Во всём этом не было бы ничего необычного, если бы Твердяна не делала это с завязанными серой тряпицей глазами.
Миг – и Крылинка, не ощущая веса своего грузноватого тела, упала на колени подле супруги. Палящее пекло двора сменилось невесомой прохладой тени навеса, но её щёки пылали так, что струившиеся по ним слёзы едва ли не испарялись, достигнув подбородка.
– Родненькая моя, – всхлипнула Крылинка, боязливо протягивая дрожащие пальцы и чуть касаясь ими щеки супруги. К повязке она притронуться не смела.
Твердяна, ощутив прикосновение и узнав голос, выпрямилась.
– Крылинка? Ты что тут делаешь, мать, а? Кто тебя пустил? – суровым громовым раскатом прогудел её голос. – А ну, живо домой! Я приду скоро.
Даже если бы и захотела Крылинка повиноваться повелению, то не смогла бы: опуститься-то на колени она сумела неведомо как, а вот встать уже не выходило. Силы словно ушли в землю от пронзившего её горя, и она могла только цепляться за руки и плечи супруги и сотрясаться от рыданий.
– Как же это так… Глазки, глазоньки твои, родная моя! – бормотала она, и от всхлипов колыхалась её необъятная грудь с сердоликовыми бусами. – Как же это так вышло-то… Ох, горе-беда…
– Ну, ну, мать, не хлюпай, люди кругом, – с нарочитой грубоватостью отвечала Твердяна, утирая с подбородка молочные капли. – Ты как сюда попала?
– Это я её впустила, – призналась подошедшая Горана. – Нечаянно вышло, уж не серчай. Рада, видать, рассказала ей, вот матушка и прибежала.
– Вот ведь маленькая зараза, – проворчала оружейница. – Когда надо слово молвить, молчит, как рыба об лёд, а когда язык за зубами попридержать следует… Эх, что уж теперь говорить! Не хотела я тебя, мать, пугать прежде времени, велела подмастерьям за Радой последить, да не уследили, видать. Ну, ну… Успокойся.
Твердяна встала, помогла безутешной Крылинке подняться и усадила её на своё место. Тут же ей подставили другую скамеечку, и она устроилась рядом с супругой, ласково обнимая её за плечи и уж не ругая за проникновение в недозволенное место.
– Ну всё, всё, сердешная моя, уймись, – смягчая свой грозный голос, утешала она Крылинку. – Не разводи сырость, а то железо кругом – ещё ржой, чего худого, покроется…
От этой неповоротливой шутки Крылинка только пуще расплакалась. Гладя трясущимися пальцами суровое и отмеченное шрамами, но столь любимое лицо, она с ужасом обходила повязку, боясь причинить боль повреждённым глазам. Увечья, нанесённые оружейной волшбой, не так-то просто излечивались: свидетельством тому был бугристый рубец Твердяны, с которым она жила с незапамятных времён. Хоть он и уменьшился за годы пользования примочками с целебными отварами на воде из Тиши, но так до конца и не изгладился. Душа Крылинки обращалась в глыбу льда от мысли о том, что супруга может потерять зрение навсегда. Как же ей работать тогда? Как жить?
– Водичкой-то… водичкой целебной промывали? – оглянувшись на старшую дочь, спросила женщина.
– Первым делом и промыли, а то как же, – кивнула та. – Волшбу тоже сразу обезвредили. Поглядим, что далее будет. Может, и отойдут глаза-то, снова видеть начнут.
А Твердяна тем временем невозмутимо принялась за обед, словно ничего страшного и грозного с нею и не случилось – так, пустяковая царапина, а не слепота. Отсутствие зрения ей как будто совсем не мешало: она со звериной чуткостью находила еду по запаху и ухитрялась даже ложку мимо рта не пронести. Крылинка поначалу порывалась помочь, подсказать, но супруга мягко отстранила её руку: