Долг: первые 5000 лет истории
Шрифт:
Властям постоянно приходилось бороться с двумя главными угрозами: кочевыми народами на Севере (их периодически подкупали, но они все равно время от времени устраивали набеги и завоевывали части китайской территории) и народными волнениями и восстаниями. Последние были почти что константой и приобретали невиданные в других странах масштабы. В китайской истории бывали десятилетия, когда частота зафиксированных в документах крестьянских бунтов достигала 1,8 в час [384] . Более того, такие восстания часто были успешными. Многие из китайских династий, пришедших к власти не благодаря варварскому завоеванию (как Юань или Цин), появились в результате крестьянских бунтов (Хань, Тан, Сун и Мин). Такого мы не встречаем ни в одной части мира. Как следствие, китайское государство стало направлять достаточное количество ресурсов для снабжения городского населения и сдерживания кочевников, так чтобы не провоцировать упрямых крестьян на бунты. Официальная конфуцианская идеология, основанная на идеях патриархальной власти, равных возможностей, поощрения сельского хозяйства, легких налогов и осторожного правительственного контроля над купцами, будто намеренно угождала интересам отцов сельских семейств (потенциально готовых к бунту) и учитывала их проблемы {261} .
384
«Никто не знает, как много восстаний произошло в китайской истории. Из официальных
Вряд ли стоит добавлять, что в таких условиях ограничение хищнических аппетитов деревенских ростовщиков — традиционной напасти сельских семей — было постоянной заботой правительства. Снова и снова мы слышим одну и ту же семейную историю: крестьяне, оказавшиеся в тяжелом положении из-за стихийного бедствия или потому, что нужно было платить за похороны родителя, попадали в лапы хищных ростовщиков, которые овладевали их полями и домами, вынуждая их работать на прежде принадлежавших им землях или выплачивать за них аренду; затем угроза восстаний заставляла правительство разрабатывать программу решительных реформ. Одна из первых таких программ приняла форму государственного переворота в 9 году, когда конфуцианский чиновник по имени Ван Ман захватил трон, для того чтобы (как он утверждал) преодолеть долговой кризис, охвативший всю страну. Согласно прокламациям того времени, ростовщичество привело к росту действующей налоговой ставки (т. е. доли среднего урожая крестьянина, которую забирал кто-то другой) с 3 до 50%. {262} В ответ на это Ван Ман стал осуществлять программу, подразумевавшую денежную реформу, национализацию крупных земельных владений, создание государственных производств и зернохранилищ и запрет частного рабовладения. Ван Ман также учредил государственное кредитное агентство, которое выдавало беспроцентные ссуды на проведение похорон на срок до 90 дней тем, кого смерть родственников застигла врасплох, и долгосрочные кредиты под 3% в месяц, или 10% процентов годовых, с дохода от капиталовложений в торговлю или сельское хозяйство [385] . «Ван был уверен, — отмечает один историк, — что благодаря этой схеме все деловые сделки окажутся под его надзором, а ростовщичество будет навсегда искоренено» {263} .
385
Эти ссуды стали продолжением политики создания государственных продовольственных хранилищ; часть запасов должна была продаваться в критические моменты для поддержания низких цен, часть — раздаваться бесплатно во время голода; часть — одалживаться под низкий процент, чтобы у крестьян была альтернатива ростовщикам.
Не стоит и говорить, что все вышло иначе и в позднейшей истории Китая такие ситуации повторялись не раз: в ответ на широкое распространение неравенства и недовольство назначались официальные комиссии по расследованию, на местах облегчалось долговое бремя (посредством всеобщих амнистий или аннулирования всех ссуд, процент по которым превышал основную сумму), ссужалось дешевое зерно, смягчались последствия голода, принимались законы против продажи детей [386] . Все это стало стандартными элементами политики правительства. Успех они приносили далеко не всегда; конечно, они не воплощали в жизнь крестьянскую утопию всеобщего равенства, но помогали избежать возвращения к условиям Осевого времени.
386
Обычно максимальная ставка по ссудам устанавливалась на уровне 20%, а сложный процент запрещался. Позднее китайские власти также переняли индийский принцип, в соответствии с которым процент не мог превышать основной суммы долга (Carrier 1988:28; Yang 1971:92-103).
Мы привыкли считать такие бюрократические изобретения, особенно монополии и регулирование, государственным ограничением «рынка» — это следствие распространенного предрассудка, согласно которому рынки почти что природный феномен, возникающий сам по себе, а правительства только и делают, что душат их и качают из них деньги. Я много раз подчеркивал, что это представление ошибочно, но Китай особенно яркий тому пример. Конфуцианское государство, возможно, и было самой мощной и долговечной бюрократией в мире, но оно активно стимулировало рынки, в результате чего торговая жизнь в Китае необычайно усложнилась, а рынки развились больше, чем где бы то ни было еще.
И это несмотря на открыто враждебное отношение конфуцианской традиции к купцам и даже к самому стремлению к выгоде. Торговая прибыль считалась законной только в качестве компенсации за работу, которую выполняли купцы, перевозя товары из одного места в другое, но никогда как результат спекуляций. На практике это означало, что бюрократия выступала за рынок, но против капитализма.
Это тоже кажется странным, поскольку мы привыкли считать, что капитализм и рынки — это одно и то же, однако, как отмечал великий французский историк Фернан Бродель, во многих отношениях их можно рассматривать как противоположности. Если рынки — это способ обменять товары посредством денег, т. е., если обратиться к истории, это возможность для тех, у кого есть излишки зерна, приобрести свечи и наоборот (выражаясь экономическим языком, это формула Т — Д — Т': товар — деньги — другой товар), то капитализм — это прежде всего искусство использовать деньги ради получения большего количества денег (Д — Т — Д'). Обычно самым простым способом для этого является установление какой-либо формальной или фактической монополии. Поэтому капиталисты, будь то крупные коммерсанты, финансисты или промышленники, всегда пытаются заручиться поддержкой политических властей, чтобы ограничить свободу рынка и тем самым добиться своих целей {264} . С этой точки зрения Китай на протяжении большей части своей истории оставался величайшим антикапиталистическим государственным рынком {265} . [387] В отличие от европейских государей китайские правители регулярно отказывались действовать заодно с потенциальными китайскими капиталистами (а они были всегда). Вместо этого правители, как и их чиновники, считали капиталистов пагубными паразитами, которые, впрочем, отличались от ростовщиков тем, что их эгоистическую и антиобщественную мотивацию можно было использовать в определенных целях. В конфуцианском понимании купцы походили на солдат. Считалось, что те, кто делал карьеру в военной сфере, руководствовались в основном стремлением к насилию. В личном плане они не были хорошими людьми, но были необходимы для защиты границ. Точно так же купцы руководствовались жадностью и были людьми безнравственными; однако, находясь под тщательным административным контролем, они могли служить общественному благу [388] . Как ни относиться к этим принципам, трудно отрицать, что такая политика приносила плоды. На протяжении большей части истории уровень жизни в Китае был самым высоким в мире — даже Англия превзошла его, возможно, лишь в 1820-х годах, когда уже прошло немало времени с начала Промышленной революции {266} . [389]
387
Разумеется,
388
Так, например, хотя рынки сами по себе считались полезными, правительство регулярно вмешивалось, чтобы предотвратить колебание цен, накапливая товары, когда они были дешевы, и распродавая их, когда цены росли. В китайской истории были периоды, когда правители выступали заодно с купцами, однако обычно это приводило к сильному народному недовольству (Deng 1999:146).
389
Индия также показывала неплохие результаты на протяжении большей части своей истории.
Конфуцианство, возможно, не совсем религия; обычно его считают скорее этической и философской системой. Поэтому и Китай можно считать своего рода отклонением от обычной средневековой модели, поскольку торговля почти везде оказалась под контролем религии. Но исключением он не был. Достаточно лишь обратиться к заметной экономической роли буддизма в эту же эпоху. Буддизм попал в Китай по караванным путям, пролегавшим через Центральную Азию, и на ранних этапах его распространению сильно способствовали купцы, однако в хаосе, наступившем после крушения династии Хань в 220 году, он начал пускать корни и в народной среде. В эпоху династий Лян (502-557) и Тан (618-907) тысячи деревенских молодых людей, охваченных религиозным пылом, отказывались от своего хозяйства, лавок и семей, стремясь получить посвящение в буддистские монахи; купцы и крупные землевладельцы закладывали целые состояния ради распространения Дхармы; строительные проекты превращали целые горы в бодхисатвы и гигантские статуи Будды; на пышных процессиях монахи и верующие сжигали себе руки и головы, а иногда даже совершали самосожжение. К середине V столетия такие зрелищные самоубийства исчислялись десятками; как отмечал один историк, «на них пошла ужасная мода»{267}.
Мнения историков относительно их значения расходятся. Конечно, разгул страстей выступал яркой альтернативой степенной ортодоксии конфуцианских эрудитов, но все же удивительно, если не сказать больше, наблюдать такое в религии, распространение которой поощряли прежде всего торговые классы. Французский синолог Жак Жерне отмечает:
Очевидно, что эти самоубийства, шедшие вразрез с традиционной нравственностью, преследовали цель искупить грехи всех людей, произвести впечатление и на богов, и на людей. Они были хорошо отрежиссированы: в пятом столетии костер, как правило, устраивался на горе. Самоубийство происходило на глазах у огромной толпы, которая, причитая, делала богатые подношения. Люди всех социальных рангов вместе наблюдали за спектаклем. После того как костер выгорал, кости монаха собирали и строили для них ступу — новое место для молитвы{268}.
Данное Жерне описание дюжин христоподобных искупителей кажется преувеличенным, однако точное значение этих самоубийств было неясным — и вызывало оживленные споры — даже в Средние века. Некоторые современники видели в них наивысшее выражение презрения к телу; другие — признание призрачности природы «эго» и всех материальных привязанностей; третьи — наивысшую форму милосердия, принесение самого ценного, что только может быть, — собственного физического существования — в жертву ради всех живых существ; чувство, которое один биограф X века описал в следующих строках:
Нет лучше подношения, чем то отдать, С чем тяжелей всего проститься, Пусть тело это, полное порока и греха, В подобие алмаза превратится {269} . [390]То есть превратится во всегда ценный предмет, во вложение, которое будет приносить плоды вечно.
Я обращаю на это внимание, потому что это чувство служит прекрасной иллюстрации проблемы, возникшей вместе с появлением понятия чистого милосердия, которое всегда сопровождало религии Осевого времени и порождало бесконечные философские головоломки. В человеческих экономиках никому даже в голову не приходило, что то или иное действие может быть исключительно эгоистичным или исключительно альтруистичным. Как я отмечал в пятой главе, жест совершенно бескорыстного дарения может быть только совершенно антисоциальным, а значит, и в определенном смысле бесчеловечным. Это просто зеркальное отражение кражи или даже убийства, поэтому есть определенный смысл в том, что самоубийство рассматривается как наивысший бескорыстный дар. Однако эта дверь неизбежно открывается, как только человек начинает развивать понятие «выгоды» и затем пытается выработать его противоположность.
390
Другие ссылаются на историю бодхисатв и благочестивых царей, которые преподносили в дар собственные дела, как тот король, который в голодные времена решил умереть, чтобы превратиться в гору плоти, наполненную тысячами голов, глаз, губ, зубов и языков. Эта гора росла в течение десяти тысяч лет вне зависимости от того, сколько ее плоти съедали люди и животные (Benn 2007:95, 108; cf. Ohnuma 2007).
Это противоречие нависало над экономической жизнью средневекового китайского буддизма, который, оставаясь верным своим торговым корням, продолжал использовать язык рынка. «Человек покупает счастье и продает свои долги, — писал один монах, — так же как и в коммерческих операциях» {270} . Нигде это не было так справедливо, как в школах вроде Школы трех ступеней, которые приняли понятие «кармического долга», подразумевавшее, что каждый из грехов человека, накопленных в течение предыдущих жизней, является долгом, требующим уплаты. Понятие кармического греха, непонятное и необычное для классического индийского буддизма, в Китае обрело новую жизнь [391] . Как гласит один из текстов Школы трех ступеней, все мы знаем, что несостоятельные должники переродятся в животных или рабов; но на самом деле все мы — несостоятельные должники, потому что приобретение денег для выплаты наших мирских долгов непременно означает приобретение новых духовных долгов, так как любой способ обретения богатства влечет за собой эксплуатацию, причинение вреда и страданий другим живым существам.
391
Это может показаться удивительным, ведь словосочетание «кармический долг» так часто используется в разговорной речи на Западе, что превратилось в своего рода клише Нового века. Однако оно, по-видимому, намного больше затрагивает душевные струны европейцев и американцев, чем когда-либо волновало индийцев. Несмотря на тесную связь долга и греха в индийской традиции, большинство ранних буддистских школ избегали этого понятия, прежде всего потому, что оно предполагало целостность «эго», которое они в конечном счете считали иллюзией. Исключением были самматии, которых называли «индивидуалистами», поскольку они верили в постоянное «эго». Они разработали понятие «авипранаша», предполагавшее, что хорошие или плохие поступки — «карма» — «сохраняются подобно листку бумаги, на котором записан долг», как бессознательный элемент «эго», который переходит из одной жизни в другую (Lamotte 1997:22-24, 86-90; Lusthaus 2002: 209-210). Идея, наверное, умерла бы вместе с сектой, если бы ее не перенял Нагарджуна, знаменитый философ буддизма Махаяны, который сравнивал ее с «нетленным простым векселем» (Kalupahana 1991: 54-55, 249; Pasadika 1997). Основанная им школа Мадхъямаки затем превратилась в школу Саньлунь, или «трех трактатов», в Китае; понятие кармического долга особенно ценилось школой «трех ступеней», или «трех уровней», созданной монахом Синь chhom(540-594)(Hubbard2001).