Долг: первые 5000 лет истории
Шрифт:
Но все это не отвечает на вопрос: откуда взялся этот образ одинокого странствующего рыцаря, который блуждает по лесам легендарного Альбиона, бросает вызов соперникам, борется с великанами, феями, колдунами и таинственными зверями? Теперь на него можно дать точный ответ. На самом деле это лишь возвышенный романтический образ самих странствующих купцов, людей, которые в одиночку отправлялись в рискованные путешествия через дебри и чащи с туманными перспективами [457] .
457
Этот аргумент первым выдвинул Ванс (Vance 1986:48). Сходство еще более очевидно в романе «Парсифаль», который был написан Вольфрамом фон Эшенбахом двадцатью годами ранее и в котором рыцари «свободно скитаются по Испании, Северной Африке, Египту, Сирии, доходя до Багдада, Армении, Индии и Цейлона» (Adolf 1957:113), — в нем есть бесчисленное количество отсылок к исламу (Adolf 1947, 1957). Все эти края были известны европейцам той поры только благодаря торговле. Тот факт, что те редкие торговцы, что появляются на страницах романа, никогда не вызывают симпатии, имеет мало значения.
А
458
Вагнер “Die Wibelungen: Weltgeschichte aus der Sage” (1848) — или, в переводе, «Всемирная история на основании сказания». Я излагаю доводы Вагнера исходя из другого прекрасного, хотя и порой экстравагантного эссе Марка Шелла под названием «Объяснение Грааля» (“Accounting for the Grail” 1992:37 — 38). На самом деле доводы Вагнера сложнее: они сосредотачиваются на бесплодной попытке императора Священной Римской империи Фридриха Барбароссы покорить итальянские города-государства и на отказе от принципа, в соответствии с которым собственность может проистекать только от короля; на смену ему пришла купеческая частная собственность, которая отражена в финансовой абстракции.
459
Шелл считает, что в Грааль трансформировалось более древнее понятие рога изобилия, или неистощимой мошны, в эпоху, которая «только начинала привыкать к чекам и кредиту», и отмечает связь этой легенды с тамплиерами, а также с тем фактом, что Кретьен, имя которого означает «христианин», по-видимому, был обращенным евреем. Вольфрам также утверждал, что почерпнул легенду из еврейского источника (Shell 1992: 44-45).
Так чем были Средние века?
Каждый из нас половинка человека, рассеченного на две камбалоподобные части, и поэтому каждый ищет всегда соответствующую ему половину{327}.
Вагнер ошибся в одном: введение финансовой абстракции было признаком не того, что Европа выходила из Средних веков, а того, что она запоздало в них вступала.
Обвинять за это Вагнера не стоит. Почти все совершают эту ошибку, потому что наиболее характерные средневековые институты и идеи пришли в Европу так поздно, что мы ошибочно принимаем их за первые ростки современности. Мы уже видели это на примере переводных векселей, которые использовались на Востоке уже около 700-800 годов, но в Европу попали лишь несколько столетий спустя. Независимый университет — возможно, самый характерный средневековый институт — другое тому подтверждение. Наланда была основана в 427 году, другие независимые высшие учебные учреждения существовали в Китае и на Ближнем Западе (от Каира до Константинополя) за несколько веков до возникновения подобных институтов в Оксфорде, Париже и Болонье.
Если Осевое время стало эпохой материализма, то Средние века были прежде всего эпохой трансцендентности. Крушение древних империй почти нигде не привело к появлению новых [460] . Народные религиозные движения, некогда носившие подрывной характер, вдруг стали доминирующими институтами. Рабство пришло в упадок или исчезло, заметно снизился общий уровень насилия. По мере роста торговли ускорялось развитие технологий; более мирные условия сделали более свободным перемещение не только шелка и специй, но и людей и идей. Тот факт, что средневековые китайские монахи могли посвящать свое время переводу древних трактатов с санскрита, а студенты медресе в средневековой Индонезии спорили по-арабски о юридических терминах, свидетельствует о космополитизме этой эпохи.
460
Даже Китай часто пребывал в состоянии раздробленности. Почти все средневековые проекты построения империй внедрялись в жизнь не профессиональными армиями, а кочевыми народами — арабами, монголами, татарами и тюрками.
Наше представление о Средних веках как об «эпохе веры», а значит, эпохе слепого подчинения авторитету является наследием французского Просвещения. Смысл оно имеет только в том случае, если вы полагаете, что «Средние века» были прежде всего европейским явлением. Не только Дальний Запад был необычайно жестоким местом по мировым стандартам, но и католическая церковь была чрезвычайно нетерпимой. В средневековых Китае, Индии или в исламском мире трудно отыскать много аналогов, например, сжиганию «ведьм» или уничтожению еретиков. Более типичной была модель, которая преобладала в определенные периоды китайской истории и в соответствии с которой считалось совершенно допустимым, когда ученый муж увлекался даосизмом в юности, обращался к конфуцианству в зрелом возрасте, а на склоне лет становился буддистом. Если в средневековом
Те же трудности мы можем наблюдать в преобладающих денежных теориях. Аристотель утверждал, что у золота и серебра нет собственной ценности и что поэтому деньги были лишь социальной условностью, изобретенной человеческими сообществами для облегчения обмена. Они появились «по установлению и в нашей власти изменить их или вывести их употребления», если мы все решим, что именно это мы хотим сделать {328} . В материалистической интеллектуальной среде Осевого времени эта точка зрения не получила широкого распространения, но в позднем Средневековье она стала общепринятой. Аль-Газали был первым, кто к ней примкнул. Он даже пошел еще дальше, заявив, что тот факт, что золотая монета не имеет собственной стоимости, является основой ее стоимости как денег, поскольку именно это отсутствие стоимости позволяет ей «управлять» стоимостью других вещей, измерять ее и регулировать. Но вместе с тем аль-Газали отрицал, что деньги — это социальная условность. Их дал нам Господь [461] .
461
Он сравнивает деньги не только с почтальоном, но еще и с «правителем», который также находится за пределами общества, для того чтобы управлять взаимодействием между нами и регулировать его. Интересно отметить, что Фома Аквинский, на которого аль-Газали мог повлиять напрямую (Ghazanfar 2000), принимал довод Аристотеля о том, что деньги — это социальная условность, которую люди могут легко изменить. В позднем Средневековье в католицизме эта точка зрения стала на какое-то время доминирующей.
Аль-Газали был мистиком и консерватором в политике, поэтому можно было бы сказать, что он в конечном счете открещивался от наиболее радикальных следствий своих собственных идей. Но можно также задаться вопросом, было ли в Средние века таким уж радикальным утверждение о том, что деньги — это произвольная социальная условность. В конце концов, христианские и китайские мыслители, настаивавшие на том, что это так, почти всегда подразумевали, что деньги — это то, что было угодно императору или королю. В этом смысле мнение аль-Газали прекрасно сочеталось со стремлением ислама защищать рынок от вмешательства со стороны политики посредством утверждения, что рынок находится под покровительством религиозных властей.
Тот факт, что средневековые деньги принимали такие абстрактные, виртуальные формы: чеки, бирки, бумажные банкноты, означает, что вопросы вроде «Что имеется в виду, когда мы говорим, что деньги — это символ?» отражали самую суть философских проблем той эпохи. Наиболее ярко это проявляется в истории самого слова «символ». Здесь мы обнаруживаем такие параллели, которые иначе как ошеломляющими не назвать.
Утверждая, что монеты — это лишь социальная условность, Аристотель использовал термин «симболон», от которого происходит наше слово «символ». Изначально греческое слово «симболон» обозначало бирку — предмет, который разламывался надвое при заключении контракта или соглашения или при помощи которого фиксировался и списывался долг. Так что наше слово «символ» восходит к предметам, которые разламывали при заключении долговых договоров того или иного рода. Это удивительно. Но что на самом деле примечательно, так это то, что современное ему китайское слово «фу», или «фу хао», означающее символ, имеет почти такое же происхождение [462] .
462
Насколько мне известно, единственным ученым, который отметил эту связь, был Бернар Фор, французский исследователь японского буддизма: Faure 1998:798; 2000:225.
Начнем с греческого термина «симболон». Два друга за ужином могли создать симболон, взяв какой-нибудь предмет — кольцо, костяшку, глиняный предмет посуды — и разбив его на две части. Впоследствии, когда один из них нуждался в помощи другого, они могли соединить свои половинки в напоминание о дружбе. Археологи обнаружили сотни таких небольших табличек о дружбе, часто изготавливавшихся из глины. Затем с их помощью начали скреплять договоры и использовать их вместо свидетелей [463] . Этим словом также обозначались различные метки: те, что давались афинским присяжным для голосования, или билеты в театр. Оно также могло означать и деньги, но только в том случае, если у денег не было собственной стоимости: например, бронзовые монеты, стоимость которых определялась местными договоренностями. Симболон мог быть и письменным документом, например паспортом, договором, доверенностью или квитанцией {329} . В более широком смысле он стал обозначать предзнаменование, предвестие, симптом или же — в более привычном сегодня значении — символ.
463
Однако позже, когда сделки с наличностью получили более широкое распространение, термин стал применяться к небольшим суммам наличности, которые вносились как первый взнос — скорее в значении задатка. О симболонах в целом: Beauchet 1897; Jones 1956:217; Shell 1978:32-35.