Долгая дорога домой
Шрифт:
Раненые, еще жившие недавними боями, часто говорили о них, вспоминали подробности, гибель товарищей. В палате я услышал немало горьких слов насчет «порядка в танковых войсках», узнал о качестве и боевых возможностях наших танков и противотанковых средств. Так про сорокапятку мои соседи говорили, презрительно ухмыляясь, для них это было не средство борьбы с танками, а просто «хлопушка». А вот о немецких «тиграх» и «фердинандах», которые с дальних дистанций успешно прошибали нашу броню, рассказывали серьезно и даже завистливо. Установленная на тридцатьчетверке 76-миллиметровая пушка их не брала, а они из своей 88-миллиметровой навылет пробивали болванками наши машины. А мы-то, дураки, наслушавшиеся политбесед, считали, что советская тридцатьчетверка — лучший танк в мире. Послушали бы поклонники и пропагандисты этой боевой машины, что говорят те, кто горел в ней, кто, обожженный и раненый, выползал из расколотой и рвущейся брони! А ведь лучшими считались не только советские танки, но и устаревшие винтовки образца прошлого века, и ППШ — автомат, скопированный с финского, который выпускался там еще в 1934 году, и, разумеется, наша суконная шинелка на «рыбьем меху». Что уж говорить про фронтовые госпиталя, о которых с болью и гневом писал впоследствии
Офицеров, попадавших в госпиталя, старались разместить хоть в каких-то зданиях, палатами для солдат нередко служили бывшие конюшни, коровники и свинарники. Их очищали от навоза, настилали солому, а поверх нее набрасывали плащ-палатки. Раненые лежали не раздеваясь, собственные шинели и ватники заменяли им одеяла. Отопление налаживали из подручных средств. На проходах обыкновенно ставили печку, сделанную из бочки из-под солярки или бензина, и топили ее круглые сутки. Кое-как отогревшись, отоспавшись и немного придя в себя, люди начинали знакомиться друг с другом, искать, кому выложить то, что накипело на душе, даже в карты играть. А кое-кто и запел. При мигающем свете коптилки не раз приходилось слышать под тихий перебор струн то какую-нибудь знакомую довоенную песенку, то солдатский фольклор, горький и бесстрашный. Особенно популярной здесь была переделка известной песни, памятная всем фронтовикам: «Первая болванка попала в бензобак, выскочил из танка сам не знаю как… А наутро рано ведут в особотдел: „Почему ты с танком вместе не сгорел?“ Очень виноватый, я им говорю: „В завтрашней атаке обязательно сгорю!..“ Любо, братцы, любо, любо, братцы жить, — в танковой бригаде не приходится тужить!»
Как только немного зажила рана на ноге, я начал выходить в город. Неподалеку от госпиталя было что-то вроде небольшого базара, где продавали махорку, семечки, молоко, горячую картошку. Но вот купить я ничего не мог. У меня не оказалось ни денежного аттестата, ни вкладной книжки, а, значит, и денег выдать мне никто не имел права. На передовой они мне были не нужны, но здесь… Недолго думая, я[76] загнал свою овчинную безрукавку и на вырученные деньги прежде всего купил бутылку самогона. Чуть позднее на этот же базар отнес теплые ватные брюки — близилась весна, холода отступили. Я уже надеялся вот-вот распрощаться с госпитальной койкой, но рана моя то заживала, то открывалась вновь. И всё-таки срок выписки был уже недалек, и я стал тревожно думать о том, как и где найду свою дивизию. В госпиталь из нее никто не поступал. Это и неудивительно: он же был другой армии. Да и обстановка на фронте всё время менялась. Я внимательно следил за тем, что там происходило. Этому помогали рассказы раненых, которых с каждым днем привозили всё больше. Особенный наплыв был после того, как наши форсировали Буг и в сводках появились сообщения о широком наступлении на юге. В эти дни госпиталь переместился под Знаменку. И снова: солдат — в бывший колхозный хлев, офицеров — в здание сельской школы. Там впервые получил легкий душистый табак и начал курить. Мне шел двадцатый год, а я до этого еще ни разу не свернул самокрутку, не задымил папиросой. «Позор для советского офицера!» — посмеивались надо мною прокуренные вояки. И я решил использовать табак по назначению, а не для обмена, как раньше.
Наконец, накануне очередного переезда госпитальные врачи распрощались со мной. Мне и еще одному выздоровевшему офицеру-танкисту — младшему лейтенанту Товакину — вручили предписания: прибыть в отдел кадров 5-й танковой армии. Добираться до него пришлось на своих двоих, с трудом догонял наступающий фронт. Шли от села к селу, ночуя там, где заставала темнота. Там и кормились, если удавалось.
Тогдашние украинские села, ограбленные дважды, коллективизацией и войной, жили не богаче белорусских. Их, пожалуй, только меньше разрушили немцы: в тех краях не было партизан. Обычно, когда мы появлялись на пороге, хозяйка начинала причитать: «Ай, што ж я вам дам исты, в мене тильки фасоля ды бараболя!» Нам, проголодавшимся, было всё равно: лишь бы поскорее что-нибудь поесть. Кое-где, правда, подносили и стаканчик пахучей и мутной самогонки,[77] выгнанной из свеклы, — мы были рады и ей. Повсюду — на дорогах и в селах — мы с Товакиным искали свои части. И вот однажды мой напарник случайно напал на след своего танкового корпуса. Дальше мне с ним было не по пути: я же не танкист. И потому продолжал поиски уже в одиночку. А ранняя весна брала свое — снег на Украине в том году сошел еще в феврале. Большаки и проселки превратились в сплошное грязное месиво, в котором тонули и машины, и сапоги. Вязкий украинский чернозем отрывал подошвы, и мои кирзачи, что называется, оскалили зубы. А раненая нога, промокнув, всё чаще напоминала о себе. Шел через силу. А на дорогах, куда ни глянь, — войска, войска войска… Одни колонны двигаются на север, другие — на запад, третьи — на юг. Сразу не разберешь, кто куда. Где тут моя дивизия, мой полк?
Долго идти без отдыха я не мог и поэтому делал в пути короткие привалы. Во время одного из таких привалов я сидел на неразмытой кочке у дороги и смотрел, как, выдираясь из грязи, тяжело топает пехота. За нею показались передки с пушками. И тут на одном из передков я увидел усатое лицо. Оно показалось мне знакомым. Пригляделся: так и есть, старший лейтенант, взводный, с которым я расстался в ту ночь, когда был ранен. Я к нему: куда и откуда? Как оказался здесь? Тот смотрит с удивлением: «А чего особенного? Вместе со всеми. Я ведь никуда не выбывал. Только вот перешел в батарею…» Но где, спрашиваю, наша дивизия? «А вот она, — говорит и показывает на тонущую в грязи пехоту. — Перебрасывают на другой участок фронта». Ка-ак? Передо мной прошел мой полк, и я не смог его узнать — ни одного знакомого лица. «Да, почти никого не осталось, — со вздохом сказал старший лейтенант, посочувствовав мне. — А вообще-то зачем тебе возвращаться в нашу дивизию? Очень она невезучая. Ее всегда бьют. Поищи другую…» (Наивный человек! Он, очевидно, полагал, что где-то есть «везучие» дивизии.) Но тогда и я еще верил в такую возможность и последовал его совету.
Через день в уцелевшей от обстрелов и бомбежек усадьбе я нашел штаб 4-й гвардейской армии, предъявил там свои[78] документы и, заполнив неизбежные анкеты, получил предписание убыть в 252 сд. Вышел из штаба в отличном настроении. Вокруг не было слышно выстрелов, шла передислокация, только в одной стороне подозрительно громыхало, словно тяжелым пестом непрерывно толкли что-то в большой ступе. Я спросил у встречного офицера, где искать 252-ю стрелковую? Тот внимательно взглянул на меня и показал рукою именно в ту сторону, откуда доносился перекатывающийся орудийный гром. И я немного пожалел, что не пошел со своей «невезучей» дивизией, которая передислоцировалась еще в тылу. Но было уже поздно.
В тот же день в штабе 252 сд меня назначили командиром взвода 45-миллиметровых пушек стрелкового полка.
Через день я уже попал в одну из безжалостных огневых сшибок, от которых отвык за госпитальные месяцы. Заново привыкать было нелегко. Но обстоятельства заставили делать это в ускоренном темпе. Сначала на нас навалились немецкие танки, а когда мы поспешно меняли позицию, — налетели «юнкерсы» и разбомбили батарею.
Произошло это так. Мы отстали от ушедшей вперед пехоты. Надо было догонять ее боевые порядки. Прицепили к передкам наши пушки и двинулись. Дорогу нам преградил виноградник. Огибая его, выехали на большак. В этот момент они и спикировали. Бомба с первого «юнкерса» изломала у одной сорокапятки станины с сошниками, разнесла передок, ранила коня, который всё еще судорожно пытался подняться. Два других пикировщика обрушились на уцелевшую пушку, которую ездовые изо всех сил тащили по краю виноградника. Немецкие летчики сначала обстреляли их из пулеметов, убили коней, а теперь охотились за орудием. Один заход, другой — и сорокапятки как не бывало. Солдаты, спрятавшиеся в лозе, погибли, двух ранило, снаряды с передков раскидало по всему винограднику. А мы с капитаном, командиром батареи, лишь надорвали глотки от крика, а сделать ничего не смогли. Через каких-нибудь пять минут всё было кончено.[79] От батареи остались двенадцать солдат, комбат и я. Солдат отправили в стрелковые батальоны — на пополнение. Капитан и я задержались на командном пункте, ожидая приказаний. Настроение у меня — хуже не придумаешь: только пришел в «везучую» дивизию, и на тебе — снова разгром. Зато мой комбат не грустит: он получил новое назначение — начальником артиллерии соседнего полка. А начарт — это не командир батареи, поднимай выше. И риск минимальный — жив будешь.
Капитан протягивает мне флягу со спиртом, а потом прикладывается сам, пьем за его успех. Коновод из полка, в который он назначен, приводит ему ладного коня. Мы прощаемся. «Ну, Быков, — говорит капитан, — желаю тебе дожить до победы!» Ты, может, и доживешь, мелькает у меня в голове, а вот я… Провожаю его с некоторой завистью. Наш КП всего в каком-нибудь километре от переднего края, но — за пригорком. Дорога в тыл и к соседям — тоже через пригорок, хорошо пристрелянный немцами: он весь в воронках от разрывов мин. Есть и другая дорога — в объезд, по лощине. Она длиннее. Смотрю, мой бывший командир доскакал до развилки, натянул поводья, видно, решая, какой дорогой ехать, и выбрал кратчайшую. Только показался на склоне, а тут мины — бах, бах… Он пришпорил коня. Снова разрывы. Совсем близко от него. Склон заволокло дымом и пылью. Как только подул ветер, я увидел: конь бежит, повод болтается, а седока нет. Коновод вернулся один. Вечером, когда немного стемнело, солдаты притащили тело убитого капитана. Такая она — военная судьба!
Под Унгенами — станцией на границе с Румынией (где в позднейшие времена таможенники устраивали пассажирам знаменитый советский «шмон») — наступление выдохлось, и мы заняли оборону. Станцию эту брали и сдавали, и готовились брать вновь. Именно перед нею была та самая «проклятая высота», давшая название одной из моих повестей. Поскольку я теперь только числился командиром орудийного взвода, меня послали на ПНП (передовой наблюдательный пункт) дежурить по ночам. Командир полка на своем[80] КП спит («отдыхает», говоря армейским языком), а мы (со мною разведчик и телефонист) не имеем права ни на минуту сомкнуть глаз. ПНП, на котором расположилась наша группа, — это обычная щель, слегка прикрытая жердями с растянутой на них плащ-палаткой. Оттуда я и веду наблюдение. На передовой некоторое затишье, ночью вообще не слышно выстрелов. Можно ходить в небольшое молдавское село, находящееся на нейтральной полосе. Жители из села убежали: кто ж усидит под обстрелом? Да и крайние хаты уже сгорели. Но остальные пока целы. Мой разведчик отыскал там какого-то пожилого молдаванина, который остался сторожить свое добро. У него есть несколько кур и вино. Очень заманчиво! Командир полка по обыкновению звонит мне часов в двенадцать ночи и ложится спать. Тогда мы с разведчиком, оставив телефониста на дежурстве, идем в село. Оно недалеко от ПНП, каких-нибудь сто метров вниз по склону. Хозяин поймает курицу, ощиплет ее, сварит (ночью дыма не видно), принесет кувшин вина. Мы поедим, выпьем и телефонисту принесем поесть и выпить. А перед этим, насытившись и расслабившись, еще и подремлем малость в теплой хате. Так и паслись там, не скажу часто, но раза четыре ходили к тому молдаванину.
Но вот как-то ночью, когда курочка еще не успела свариться, слышим: выстрелы, разрывы гранат, крики… Мы, конечно, бегом из хаты… Рядом какие-то люди мечутся, стреляют. А кто они — не разберешь: темно. Прибежали мы на ПНП. У телефониста трубка аж раскалилась — командир кричит: «Что там у вас делается? Где Быков?» Мой связист что-то врет, оправдывается. Беру трубку. Стрельба к тому времени прекратилась, только хаты горят. Докладываю: выяснилось, что случилось, кто стрелял… Но по-настоящему выяснить удалось утром. Оказалось, в селе бывали не только мы. Заглядывали туда и командир стрелкового батальона, и его начальник штаба. И не одни. А, кроме того, по некоторым хатам шастали и немцы. Вот и столкнулись нос к носу. Для наших столкновение это было неудачным: немцы убили кого-то из стрелков, а начальника штаба взяли в плен. Как[81] водится, сразу — расследование, им занимался СМЕРШ. Но в общем обошлось. Ни я, ни мои ребята ни слова не сказали о наших ночных вылазках, а ведь всякое могло быть. Могли и контакт с немцами пришить.