Долина Иссы
Шрифт:
Однако как быть с трудом Гонезия «De primatu Ecclesiae Christianae»,[51] который Иероним Сурконт, вероятно, изучал, и с трудами его последователей? Предок Томаша не мог пренебречь их аргументами в другой, практической сфере, — а аргументы эти долго отзывались эхом на синодах Литвы, ибо твердо опирались на Евангелие. Разве не сказано: «Биющему тя в ланиту подаждь и другую: и от взимающаго ти ризу, и срачицу не возбрани»? Разве не сказано: «Остави мертвыя погребсти своя мертвецы: ты же шед возвещай Царствие Божие»? Разве не сказано: «Слышавый же и не сотворивый подобен есть человеку создавшему храмину на земли без основания: к нейже припаде река, и абие падеся, и бысть разрушение храмины тоя велие»? Иудеи и еллины, рабы и господа должны быть равны, ибо все они братья. Христианин не проливает
В период, о котором речь, синоды Литвы уже отвергли эти суровые требования, что привело к досадным пререканиям с Польскими братьями. Вероятно, Сурконт отражал их аргументы, ссылаясь на Ветхий Завет и примеры из опыта. Освободить крепостных (воистину страшны были кабала и нищета, в которых они жили)? Но ведь свобода привела бы их к язычеству, варварству и разбою. Когда при жмудском старосте Рекуте такая попытка была предпринята, они разбежались по лесам и оттуда совершали набеги, грабя и убивая. Впрочем, далеко ходить не надо — взять хотя бы крестьянский бунт с воскрешением старых богов, от которого пострадали и паны из долины Иссы. Отстегнуть меч? Плохое время выбрали сторонники Гонезия, чтобы убеждать в этом: на востоке, за Днепром, не утихала война с Иваном Грозным. Они проиграли голосование на синодах и уже не оправились от этого удара.
А вот Карл Густав обнажил меч и создал Империю всех протестантов. Никто не знает, какие сомнения, какие минуты выбора переживал Иероним Сурконт. Его князь разворачивал перед своими сподвижниками захватывающую картину. Точно так же, как королю поляков, литвины могли подчиняться королю шведов и с его помощью отвоевывать у папистов земли и души. Они несли бы свет и дальше, на восток и на юг, до самой Украины — всюду; где народ одурманивали темные попы, лопотавшие о святой Византии, но уже не знавшие греческого. Впрочем, другого выхода не было: засилье иезуитов, их ловкие методы прельщения умов, их театры и школы с каждым годом переманивали все больше верующих. Студенческий сброд в Вильне осквернял храмы, нападал на похоронные процессии. Еще немного, и от Реформы в Литве ничего не останется. Служа вере и исполняя свое призвание защитника веры, князь ставил все на последнюю карту. А далекой целью была корона. И, как знать, может быть, шведские, литовские и польские войска у ворот Москвы.
Есть все основания полагать, что Иеронимом Сурконтом двигала не только лояльность князю, но и презрение к крикливой шляхетской массе, которую ксендзы подстрекали к священной войне с еретиками. Не рассуждающая здраво, никогда не заглядывающая в Священное Писание стихия, слепые инстинкты.
Верный до конца. А испытания были страшные: колебания самых, казалось бы, преданных после первых же неудач, братоубийственная война, страна, разоренная армиями, грабительская беспечность союзников. Князь умер, когда паписты врывались в крепость — последнюю. Нужно было подвести итог краха, когда каждый человек повторяет за Христом: «Господи, для чего Ты меня оставил», а воля и гордость обращаются в ничто.
Будем надеяться, что Писание было ему опорой. И, возможно, память о мученике антитринитариев, чью голову обвивал пропитанный серой пучок соломы, тело приковывало к столбу цепь, а привязанная к ноге книга ждала первых языков пламени. Подробное описание кончины Сервета сохранилось только благодаря единоверцам Иеронима Сурконта из общин Польши и Литвы. Это они копировали утерянный в других местах манускрипт «Historia de Serveto et eius morte»,[52] написанный Петром Гиперфрагмусом Гандавусом. Нет, изгнание не могло сравниться с телесными муками.
Но Сурконт изведал муки души, был заклеймен как предатель и, взвешивая свои дела, никогда не знал наверное, поступил ли правильно. Раздираемый между долгом перед королем, Речью Посполитой и князем, который не осуждал его за богословские расхождения; между отвращением к папистам и неприязнью к захватчикам, которым он должен был желать успеха. Еретик для католиков. Едва терпимый отщепенец для протестантов. Воистину, он мог повторять только: «Аз есмь аки пес смердящий пред лицем Господа Бога моего».
Случай позволил узнать, что последний потомок Иеронима, лейтенант Иоганн фон Сурконт,
XXXI
Битником, то есть пчеловодом (от литовского bite — пчела), в Гинье была тетка Томаша, Хелена Юхневич. За заботу об ульях ей доставалась часть меда и воска — вроде бы по-семейному, но и старый обычай соблюдался. С ее приездом было связано извлечение из специального шкафа принадлежностей и переодевание. Тетка закалывала булавкой рукава на запястьях и надевала на голову сетку — нечто вроде корзины из зеленого муслина. Впрочем, пчелы жалили ее редко — она даже не всегда пользовалась перчатками. Томашу она поручала набирать в жестяной дымарь с деревянной ручкой горящие угли из плиты; на угли сыпали труху, и тогда дымарем нужно было долго размахивать, чтобы труха начала тлеть. В своей сетке, с ножом и ведерком в одной руке и дымящимся дымарем в другой тетка выглядела как., хотелось бы найти сравнение, но это не так-то просто. Во всяком случае, Томаш глядел на ее фигуру, удалявшуюся по аллее в сторону ульев, с воодушевлением. Вернувшись, она зачерпывала тряпицей простоквашу из миски и прикладывала к ужаленным местам. При откачке меда Томаш крутил центрифугу — металлический котел, вращавшийся на штыре; тогда мед выливался из сот, которые вставлялись туда в рамке.
Нос тетки Хелены — большой, в форме пирамиды — торчал между выдающихся вперед яблок-щек совсем как у бабушки Миси, на которую она была похожа. Правда, тетка была крупнее, и глаза у нее были голубые. Улыбка словно сахарная, выражение лица благочестивое, что, кажется, приносило ей немалую пользу, ибо благодаря этому она рядила свои слабости в невинность. Главным ее пристрастием была скупость, причем не заключавшаяся даже в бережливости, а просто сидевшая где-то глубоко внутри и велевшая поступать так, а не иначе, — будто бы совсем по другим причинам. Если ей нужно было по делам в местечко, она никогда не ехала, но говорила: «Ах, какая дивная погода! Прогуляюсь-ка я лучше пешком», — и шла все десять верст, а выйдя на дорогу, сразу снимала башмаки, потому что «босиком полезнее». Истинную причину злые языки усматривали в том, что вознице надо дать пару грошей на выпивку, а башмаки стаптываются. Разделяя мед или муку, она заботилась, чтобы другим досталась лучшая часть, и ангельски умилялась собственной доброте, правда, на самом деле в этой лучшей части всегда крылся какой-нибудь изъян. Поговаривали, что она отдавала в людскую ветчину, если в ней заводились черви, но ее, видимо, радовало собственное добросердечие и забота о людях, которые, кроме картошки и кпецок, должны получать и мясо.
От бабушки Миси она унаследовала конскую выносливость и сопротивляемость и никогда не болела (впрочем, заболев, вероятно, крикнула бы, что доктора ничего не смыслят, и Боже упаси вызывать одного из них). Двадцать верст за несколько часов были для нее не более чем прогулкой, и, пожалуй, она могла бы пройти все сто своей легкой крестьянской походкой. Разумеется, в реке она купалась до ноября. Томаш ни разу не видел у нее ни одной книги, не исключая молитвенника, словно тетка поклялась не прикасаться к печатному слову, хотя когда-то она училась и даже чуть-чуть знала французский.
Муж ее, Люк Юхневич, из своих приездов устраивал настоящий театр, в котором невозможно было не принять участия — так он был заразителен. Еще сидя в телеге, он начинал голосить, вскидывал руки, затем спрыгивал и бежал, а полы пыльника или бурки развевались за ним, и в таком виде, готовый к объятиям, он пищал дискантом: «Мамуля! О-е-е-ей! Как я рад вас видеть! Наконец-то! О-е-е-ей! Как же давно мы не видялись!..» И чмок-чмок, и мм-мм… Но важнее всего в этом представлении было его лицо — круглое, с темной челкой на лбу, такое сморщенное от душевности и умильности, что, кажется, никакое другое не могло бы так складываться. «Огавный Лючек», — отвечала придушенная и обслюнявленная бабушка Мися, хотя за его спиной лишь снисходительно вздыхала: «Лючек — святая простота». По мнению же бабки Дильбиновой, Люк был доказательством того, что в старой поговорке есть доля правды: на берегах Иссы рождаются либо одержимые, либо придурковатые.