Дом имени Карла и Розы
Шрифт:
Тетка, раскрасневшаяся от чая, а может быть, и от трудного, для нее разговора, сказала Асе каким-то особенным голосом:
— Поздоровайся, душенька… Ну… По всем правилам Анненского института. Поблагодари.
Более или менее по всем правилам, взявшись пальцами за края сарафанчика, Ася присела. Всякий раз вспоминая потом об этом покорном реверансе, она ненавидела тетку, а себя еще больше.
Ася была оглушена и подавлена. Боясь задеть что-либо из дорогих, словно выставленных напоказ вещей, заполонивших верхние комнаты с той поры, как в особняке поселились тридцать
Угощение Асе было подано старшей из сестер. Эта седая дама в черном муаровом платье, мило поигрывая красивым, мелодичным голосом, рассказала, как встретилась у Алмазовых с Асиным дядей в час, когда господь послал ему испытание (при этом она сострадательно взглянула на Асю), и дала ему обещание (здесь уже сама Ася удивленно вскинула глаза) не оставить сиротку, если потребуется.
Слово «сиротка» заставило Асю подобрать ноги под стул; на ногах были стоптанные домашние туфли тети Анюты, привязанные к щиколоткам, чтобы не слишком шмыгали.
Вскоре Валентина Кондратьевна, переложив на Олимпиаду Кондратьевну обязанность потчевать батюшку, пригласила тетю Анюту спуститься, взглянуть на апартаменты, где будет набираться сил и приходить в себя после всех бед ее племянница. Вслед за теткой засеменила охваченная страхом и любопытством Ася.
Обстановка дома была хороша, особенно для неискушенного детского вкуса, не умеющего отличить показную роскошь от красоты, рожденной художником. Гостиная Казаченковых, где прежде ежегодно на высоченной елке зажигалось множество свечек, где вперемежку с молебнами происходили приемы купеческой — да и не только купеческой! — знати, эта шикарная гостиная стала вместилищем тридцати одинаковых кроватей.
Кровати, привезенные из Казаченковской больницы, застланные больничными одеялами, стояли ровненько, изголовье к изголовью. Ночью каждая девочка, лежащая лицом к окнам, могла видеть перед собой не только шторы, в шелку которых переливался красноватый свет лампады, но и собственное отражение, стоило лишь приподняться с подушки: в простенки между окнами были вделаны отличные зеркала. Другой ряд девочек, обращенный лицом к противоположной стене, мог хоть всю ночь любоваться отражением той же лампады в стеклах и позолоченных рамах густо навешанных картин.
На одну из картин, самую большую, тетка еще тогда, на елке, обратила внимание Аси, шепнула ей, что это грандиозное полотно создано кистью известного мастера.
На фоне цветущего, залитого солнцем сада стояли нарядные дети — мальчик и две девочки. Центром композиции был детский велосипед с огромным передним и маленькими задними колесами. Столь странный образец техники девятнадцатого столетия не был знаком сверстникам Аси; его в восьмидесятых годах Фома Казаченков выписал из Швеции для своих внуков и наследников.
Думал ли знаменитый Фома, что его внучки, две девочки в золотых, по-английски длинных локонах и светлых воздушных платьицах — такими их запечатлел художник, — в будущем, когда волосы из золотых станут белыми, а одежда, как правило, черной, вынуждены будут трудиться; не просто благодетельствовать, а трудиться, выхаживая чужих золотушных, одним своим видом вызывающих у благородных дам брезгливость девчонок? И постоянно при этом опасаться внезапного визита какого-нибудь товарища из Народного комиссариата.
На картине юная Валентина премило улыбалась, зато некрасивая, тонкогубая Олимпиада, обняв руль велосипеда, скорбно глядела в лазурное небо.
— Липочка так и не изменилась, — снисходительно заметила старшая из сестер Казаченковых.
— Да, да… Все такая же, — подтвердила Анна Ивановна.
Обе собеседницы понизили голос, заговорили о том, как трудно в столь сложное, смутное время иметь помощницей существо, не склонное заниматься мирскими делами. Ведь действительно, все повседневные заботы о телах сироток, все «мирское» пало на плечи Валентины Кондратьевны. Олимпиада Кондратьевна хлопотала лишь о детских душах.
«Забота о душах» была налицо: к изголовью каждой кровати подвешена иконка, точно такая же, что входила в набор подарков каждой ненахальной девочке. В углу спальни возвышался столик — аналой, на котором стоял трехстворчатый образ и покоилось евангелие с закладкой из сафьяновой кожи.
Приозерская бабушка, мать Ольги Игнатьевны и Андрея, на лето забиравшая маленькую Асю к себе, приучила ее к длинным беседам с господом богом. Сейчас Ася в смущении подумала, что давно уже не молилась. Может быть, потому на нее и свалилось столько бед!..
Окаймленное тяжелой шелковой занавесью, окно было затворено, но и сквозь двойные стекла, особенно если привстанешь на цыпочки, можно увидеть улицу. Отсюда, из бельэтажа, Асе были видны и узорная железная решетка сада, отлитая по рисунку известного архитектора, и живая изгородь, помогающая этой решетке скрывать от любопытных прохожих дом богачей, и широкая улица.
Улица жила своей жизнью. В этот предвечерний час по ней шла толпа — усталая, наверняка голодная, но не понурая, не мрачная. Многие, похоже, возвращались с субботника: кто нес на плече лопату, кто кирку, кто кусок кумача на древке. В одной группе пешеходов разгорелся спор. И, видно, горячий. Жаль, что слова не достигали сюда, за эти двойные рамы, в отодвинувшийся от тротуара, отгороженный железным и цветущим, живым заслонами дом.
Ася следила за спорщиками. Кто-то сердился, кто-то смеялся. Спор не утихал, горячий, веселый.
Вот так постоянно схватывались между собой ребята в Доме имени Карла и Розы… О чем там только не спорили! О будущем, о прошлом, о настоящем. И, конечно, о том, существует ли бог. Правда, Ася и некоторые ее подруги при этом зажмуривались, но ведь все равно слышно…
Прощаясь, тетка умоляла Асю показать себя хорошо воспитанной девочкой.
— Дурочка, тогда тебя надолго пригреют под теплым крылышком… И ты наконец вздохнешь, вернешься к нормальной жизни.