Дом на берегу
Шрифт:
— Более чем верно, — признался Лэтимер. — Ничего не могу с собой поделать, все спрашиваю себя, кому и зачем это понадобилось.
Джонатон кивнул.
— Вас, разумеется, уже познакомили с теорией Инид о том, что мы находимся под наблюдением инопланетян, которые решили запереть нас здесь ради изучения?
— Инид говорила мне, что она не то чтобы верит в это всерьез, но считает такую теорию привлекательной. По крайней мере, подобное объяснение стройно и к тому же не лишено драматизма.
— Да, конечно, не лишено, — откликнулся Джонатон, — только не выдерживает критики.
— Действительно, — согласился Лэтимер. — А что, прислуга заперта здесь вместе с нами.
— Отнюдь. Нет сомнения, что прислуга наемная и ей, вероятно, очень хорошо платят. Время от времени слуги меняются, кто-то исчезает, а взамен появляются другие. Как осуществляется замена, мы не знаем. Уж за этим мы следили более чем пристально, все надеялись, что если выясним, то поймем, как отсюда выбраться, только так ничего и не разгадали. Мы даже пытались подбить прислугу на откровенность — не слишком назойливо, конечно, но тоже без успеха: держатся вежливо, но замкнуто. Складывается подозрение, что кое-кто из нас, не исключая меня самого, уже не очень-то и старается выяснить все доподлинно. Что ни говори, покой этой жизни засасывает. С чем-чем, а с покоем расставаться не хочется. Лично я не представляю себе, что бы я делал, доведись мне вернуться в мир, который я мало-помалу совсем забыл. Это, пожалуй, ужаснее всего: здешний плен так очарователен, что в него и влюбиться недолго.
— Но ведь, наверное, у кого-то остались близкие — жены, мужья, дети, друзья? Ко мне это, правда, не относится: я не женат, да и друзей немного.
— Странно, но факт, — ответил Джонатон. — Если у кого-то из нас и были семейные узы, то не слишком крепкие.
— По-вашему, выбирают только людей без крепких привязанностей?
— Сомневаюсь, что это принимается во внимание. Скорее среди людей нашего круга просто нет таких, кто склонен к крепким привязанностям.
— Тогда расскажите мне подробнее о наших компаньонах. Вы упомянули, что занимаетесь философией. Я узнал кое-что и о некоторых других. А кто такой Андервуд?
— Драматург. И надо сказать, до того как он попал сюда, его пьесы пользовались довольно большим успехом.
— А Чарли и Джейн?
— Чарли — карикатурист, Джейн — очеркист.
— Очеркист?
— Да. Специализировалась на темах, связанных с общественным самосознанием. Писала духоподъемные статьи для так называемых элитарных журналов. Чарли был известен на Среднем Западе. Работал в небольшой ежедневной газете, однако его карикатуры перепечатывали чуть не по всей стране. У него было уже довольно прочное имя, и, может статься, он сменил бы жанр и перешел к более значительным работам.
— Значит, мы не все из этой части страны? Не все из Новой Англии?
— Нет, не все. Только двое — вы да я.
— Но всех нас можно отнести, с большей или меньшей натяжкой, к людям искусства. Притом мы были разбросаны по стране. Какими же ухищрениями они заманили нас одного за другим в этот дом? Ведь, насколько я понимаю, все мы явились сюда добровольно; никого не похищали и не привозили сюда насильно?
— По-видимому, вы правы. Но как этого удалось добиться, понятия не имею. Предположительно какой-то психологический трюк, но что за трюк и как он осуществляется, не могу себе представить.
— Вы назвали себя философом. Вы что, преподавали философию?
— В свое время, да. Только не получал от этого никакого удовлетворения. Вдалбливать давние мертвые догмы юнцам, которые тебя и не слушают толком, это, доложу я вам, работенка не из приятных. Хотя их-то, наверное, не стоит винить. Философия в наши дни вообще мертва. Большая ее часть больна упрощенчеством и, мягко говоря, отстала от жизни. Нам нужна новая философия, которая помогала бы нам жить в согласии с нынешним миром.
— И вы создаете именно такую философию?
— Пишу кое-что с нею связанное. Но, признаться, с каждым прожитым здесь годом делаю все меньше и меньше. Не вижу стимула. Вероятно, всему виной здешняя покойная жизнь. Что-то во мне утратилось. То ли гнев испарился, то ли пропал контакт с миром, каким и его знал. Меня избавили от соприкосновения с повседневностью, я потерял с нею связь. Во мне теперь нет потребности протестовать, нет ощущения поруганного достоинства, и необходимость новой философии стала чисто теоретической.
— Вернемся к вопросу о прислуге. Вы сказали, что время от времени она меняется. А снабжение? Доставляются же откуда-то припасы!
— Наверное, стоило бы заглянуть в подвал? А что если там туннели? Может, прислуга да и припасы прибывают через тайные ходы? Конечно, идея как из шпионского романа, а все же… Что ж, может быть, может быть. Но если так, мы ничего никогда не установим. Да, припасы хранятся в подвале, но нас туда не пускают. Подвалом заправляет дюжий детина, к тому же он глухонемой или притворяется таковым. Он оттуда не вылезает, ест там и спит.
— Выходит, в моем предположении нет ничего невозможного?
— Выходит, так, — отозвался Джонатон.
Огонь в камине угас, только несколько угольков еще теплилось под слоем золы. В тишине, спустившейся на гостиную, Лэтимер улавливал подвывание ветра.
— Об одном вы еще не знаете, — произнес Джонатон, — на берегу водятся большие бескрылые гагарки.
— Бескрылые гагарки? Не может быть. Их же…
— Да, разумеется. Их истребили более ста лет назад. А в океане киты. В иные дни замечаешь по доброму десятку китов. Бывает, что увидишь и белого медведя.
— Тогда, значит…
— Значат, — кивнул Джонатон, — мы где-то в доисторической Северной Америке. По моей оценке, примерно за три-четыре тысячелетия до наших дней. В лесу можно услышать, а то и увидеть лосей. Полным-полно оленей, попадаются даже лесные карибу. А уж птиц видимо-невидимо. Если вам придет такая фантазия, можно отлично поохотиться. Ружья и патроны у нас есть…
Когда Лэтимер поднялся вновь к себе в комнату, уже занимался рассвет. Он устал до изнеможения и понимал, что теперь способен заснуть. Но все равно, прежде чем лечь, постоял у окна, выходившего на березовую рощу и берег. Над водой поднимался слабый туман, и все вокруг приобрело нереальный, волшебный вид.