Дом на Старой площади
Шрифт:
Потом так же встречали и хетагуровок – девушек со всей страны, поехавших осваивать Дальний Восток.
Вот вам и пространственное развитие. Вот вам и освоение Дальнего Востока, над которым безуспешно бьются нынешние начальники. Нужна была одна «красная» Золушка, Валентина Хетагурова, которая обратилась к девушкам Страны Советов с призывом ехать на Дальний Восток. За четыре дня после публикации письма пришло 1770 заявлений с просьбой отправить на работу на дальние рубежи – без всяких социальных сетей. Вернее, это и была социальная сеть – по-советски. Горизонтальная мобильность, одно слово! А как убедительно звучало само обращение Хетагуровой, жены командира Красной армии: «…Нам нужны слесари и токари, учительницы и чертежницы, машинистки и счетоводы, конторщицы и артистки… Нам нужны просто люди – смелые, решительные, самоотверженные. Вас ждут замечательная работа, замечательные люди, замечательное будущее… Мы ждем вас, дорогие подруги!»
А дальше – песенное творчество и кино, искусство, которое из всех является важнейшим, – не менее эффективное средство пиара.
А с каким воодушевлением пели мы на пионерском сборе: «Летим мы, товарищ, дорогой
Но особенный успех имела песня про трех танкистов. Границу мы ощущали остро, она была рядом.
Песня «На Дальнем Востоке» Ю. Милютина и В. Гусева, написанная в 1937 году, мягко говоря, незамысловата. Но маршевый ритм и лозунговые слова с акцентом на res publica, чувстве сопричастности делам родины и коллективной собственности – «Амур мой широкий» – всё это работало. Раз уж даже мальчишки пели. Там еще были такие слова: «Край могучей, радостной работы, / Комсомольский, смелый, молодой, / Край, согретый сталинской заботой, / Озаренный сталинской звездой».
Ну а «Три танкиста» – заслуженно легендарное произведение из легендарного же фильма Ивана Пырьева 1939 года «Трактористы» с обаятельнейшим и ставшим культовой фигурой Петром Алейниковым, за которым закрепилось его «сценическое» имя – Ваня Курский. Слова Бориса Ласкина, одного из многих талантливых евреев на службе пропагандистского кинематографа, музыка – двух братьев Покрасс, третий из которых сочинял мелодии за океаном, в Голливуде.
Бои на озере Хасан в 1938 году, Халхин-Гол в 1939-м – всё это было географически далеко от города Свободный, где Зея впадала в Амур, но всё это был «мой Дальний советский Восток».
Весной 1940 года я со своим другом Виктором отпросился у мамы на рыбалку. Наш городок стоял на реке Зее и плавно переходил в деревню, в конце которой за сопками грозно передвигал свои волны Амур-батюшка. В большой лодке разместилось человек 6–7.
С огромным трудом мы переправились на другой берег и оказались в Китае. Но для нас это был просто другой берег реки. Было половодье, льдины только-только растаяли. На большом лугу были ямы, талая вода ушла, но кое-где осталась и врасплох захватила рыбу. В ямах плескались огромные рыбины, которых мы вытаскивали прямо за жабры. С богатым уловом возвращались мы домой. Да не только с рыбой, но и с икрой, ведь это была кета! Кстати, отношение к красной икре удивляло меня потом всю жизнь. В Москве мне всегда было смешно слышать, что получение икры – какая-то «привилегия». Ведь на Дальнем Востоке это была повседневная пища, даже надоедливая.
В этих краях наша семья оказалась просто: был очередной партийный призыв, кажется, «35-тысячников». Отец мой, Иван Иванович Колесников, член партии с 1927 года, был вызван в ЦК ВКП(б). Ему и его товарищам зачитали постановление Политбюро и предложили получить документы, билеты на поезд и подарки на выбор: охотничью двустволку или патефон. Папа сказал: мол, я не охотник, а музыку люблю. Взял патефон и набор пластинок в небольшом чемоданчике.
В семейном архиве я нашел набросок автобиографии деда. На Дальний Восток его отправили в 1936 году, как он написал, «в счет „500“», то есть по призыву «500-тысячников». Как до этого его призвали в районные судьи «в счет „75“». Началось все с «25-тысячников», передовых адептов новой власти, которые согласно постановлению ноябрьского пленума 1929 года должны были отправиться в колхозы на организационно-хозяйственную работу.
Потом эти опыты по социальной вертикальной возгонке и горизонтальной мобильности повторялись. Надо сказать, опять же с точки зрения социальной мобильности и рекрутирования активных сторонников власти – исключительно эффективный метод. Стахановцы, хетагуровки, «25-, 75-, 100-тысячники» и прочее. Собственно, эти эксперименты повторялись и в эпоху целины, и при строительстве брежневского БАМа. Но как-то всё уже не очень работало, железную веру разъел усталый цинизм: «Приезжай ко мне на БАМ – я тебе на рельсах дам».
Патефон в то время произвел в стране музыкальную революцию. Мы заводили его всю долгую дорогу до Хабаровска, и я навек запомнил тот незатейливый репертуар – Изабелла Юрьева, Лидия Русланова или просто духовой оркестр. С патефоном я не расставался все четыре года дальневосточной жизни и долго потом сожалел о потере его в Москве.
В Москву мы вернулись только летом 1940 года. Мама всё время рвалась в столицу, отец занимал нейтральную позицию. Он всегда был погружен в работу, его назначили председателем отделения Приморского краевого суда. Рядом располагался ИТЛ, одно из подразделений БАМлага. По городу двигались колонны заключенных, много было и расконвоированных, они работали на уборке улиц, водовозами и даже в торговле.
Мы подружились с нашим водовозом Султаном (так он себя называл). Это был милейший человек, добродушный, любящий детей. Странно было представить, что Султан – убийца, осужденный на 10 лет. Султан рассказывал, тяжело вздыхая: «Такая судьба у меня, без выхода, у нас, у горцев, такой обычай – кровная месть. А из всех кровников я один был старший мужчина и был обязан убить представителя рода, убившего моего старшего брата. И вот я здесь…»
Много таких историй из первых уст я услышал во время прогулок по городу, но в отличие от теперешнего времени никаких ЧП на улицах не было, никому в голову не приходило как-то опасаться заключенных, они были частью города, пострадавшие от закона или, скорее, от беззакония, к ним относились сочувственно, помогали, чем могли.
Жизнь была трудная, снабжение слабое и иногда нам удавалось покупать продукты в лагерном магазинчике, где хлеб был всегда, да и консервы, колбаса. Нередко мы, дети, и в кино ходили вместе с заключенными. Городской кинотеатр был далеко, в центре, да и с билетами туго, а тут кино под боком и билеты дешевле, чем в городе…
1937-й год пришел и к нам. Другом нашего дома бы Константин Георгиевич Опалько – старый большевик, зампредседателя суда, то есть заместитель моего отца. Почти каждый день Опалько бывал у нас дома. Но однажды он исчез. На мои вопросы папа ответил, что Опалько уехал в Москву, но лучше об этом никому не говорить. Через полгода Константин Георгиевич вернулся, пришел к нам, и я ужаснулся: это был совсем другой человек с каким-то почернелым лицом. Буквально как у негра.
Выяснилось, что он пережил жуткую трагедию. Его хотели арестовать. Накануне папу предупредили, что его заместитель – «враг народа» и будет ночью арестован. Папа, конечно, рассказал об этом своему старому другу, и вечерним поездом тот выехал в Москву. Наутро отца стали допрашивать, таскали по инстанциям, он всё отрицал. Тем дело и кончилось. А Константин Иванович добрался до Москвы, попал на прием в ЦК, доложил о незаконных арестах и своих делах, и, как оказалось, весьма вовремя. Сталин как раз выступил на февральско-мартовском пленуме ЦК ВКП(б), где было сказано о «перегибах» в борьбе с врагами, отчего пострадали честные коммунисты. Так наш Опалько с триумфом вернулся обратно. Вот была радость! И главное, от того, что победила справедливость и отодвинулась угроза ареста папы. Ведь он рисковал жизнью.
Я совсем не знал деда – он умер незадолго до моего рождения. Остался только некролог в «Вечерней Москве». Но то, что он сделал, – повод им гордиться. Как в одной крестьянской башке это уживалось – преданность строю и деревенская, общинная хитрость в благородном деле спасения друга – и сложный, и простой вопрос. Ответ: а вот так! Как любили говорить, такое было время.
Я думаю о том, как дед на следующий день после исчезновения Опалько общался с компетентными органами. Что они у него спрашивали? В какой тональности? И главное – что он отвечал? Как прикидывался ничего не ведающим руководителем? Ведь это его непосредственный подчиненный и друг исчез. Ведь Ивана Ивановича могли арестовать вместо Опалько. Или на Дальнем Востоке, да еще на БАМлаге, где вольного с трудом можно было отличить от зэка, нравы органов парадоксальным образом были мягче? И потом спустя эти самые полгода стало же очевидно, что между Колесниковым и Опалько был сговор: явно они вместе придумали, чтобы Константин Иванович отправился в Москву, в ЦК партии, правду искать. Значит, органы поняли, что сговор был, что Колесников покрывал потенциального преступника, который, правда, оказался в свете борьбы с перегибами не преступником, а героем… Это же Шекспир…
Второй факт из дедовской частной биографии, поразивший меня, когда я нашел соответствующий документ – это уже было в 1960-е: Иван Иванович жил, ночевал – в простом бытовом смысле слова – на работе, чтобы свежеиспеченная семья – его дочь и ее муж – имели возможность проживать в квартире. Главный арбитр Госарбитража, на минуточку! А документ, собственно, касался просьбы об улучшении жилищных условий.
Еще осталось трогательное фото с моим братом Сережей: они заговорщически увлечены, что-то разыскивают в лесу. Дед – с его грубо вылепленным, с правильными пропорциями русским лицом и типично еврейский тощий мальчик лет 10–11 – внук.
Я всегда больше думал о другом деде, которого тоже не знал, поскольку он сгинул в Вожаеле, Коми АССР в 1946 году, куда его посадили в 1938-м – считалось, что я на него похож не только внешне, но и характером. От него, архитектора, осталось множество фотографий и материальных свидетельств. И еще огромный свод писем из Вожаеля.
Отношение к Сталину – в любой из двух семей, русской и еврейской, – нельзя, судя по всему, назвать положительным или отрицательным: как, например, относиться к погоде, которая свойственна тому месту, где ты живешь? Плохая погода, а что делать? Так и жили, разделяя «справедливость строя» и перегибы вождя. Привычный, в том числе и политически, уклад жизни и «эксцессы исполнителей». Наверное, отделяли Сталина как институциональную часть строя, «зонтичный бренд» системы, и Сталина как провокатора несправедливых арестов. Естественно, вслух или в письмах об этом никто не говорил и не писал. Конформизм был естественной средой жизни. А потом… Потом и сам отец, женившийся на еврейке, в разгар борьбы с космополитами, стал представителем когорты, которую называли «Дети XX съезда».
Глава 2. Ваня и Дуня
К тому времени отцу исполнилось 36 лет. За плечами остались служба в ЧОНе и коллективизация, когда молодой заведующий райфинотделом на Рязанщине, назначенный «уполномоченным», лихо скакал на коне, спасаясь от кулацких пуль. Некоторое время работал он председателем сельсовета в большом селе Ижевское (кстати, родина К.Э. Циолковского), где познакомился со своей будущей женой, моей матерью Евдокией Дмитриевной и где в апреле 1928 года я родился.
Мама была по тем временам весьма образованным человеком. Ее родители были мещанского сословия. Дочь обучили в Спасской гимназии. Старший брат мамы Александр после гимназии служил вольноопределяющимся на Первой мировой войне, за храбрость был произведен в офицеры. У бабушки хранился его портрет – я был на него очень похож, почти один к одному. Но в нашей семье об этом умалчивалось, ведь дядя мой дослужился аж до прапорщика, то есть «золотопогонника». Судьба его в дальнейшем сложилась трагически. Дядя Саша был ранен в живот, лежал в московском госпитале, спасти его не удалось. Остались лишь вечные слезы и молитвы моей бабушки Нади.
Вместе с младшим братом мамы Анатолием я жил у нее несколько лет. Родители в начале 1930-х перебрались в Москву, работали на труболитейном заводе, жили в общежитии, а меня отправили к бабушке в Спасск, где я начал ходить в первый советский детский сад. И я, должно быть, был в этом детском саду первым прогульщиком. Произошла какая-то ссора с воспитательницей или детьми, я уж не помню, но почему-то я убежал из сада через дырку в заборе и отправился плакать на Оку (к воде меня всегда тянуло), а вечером как ни в чем не бывало вернулся домой. На все расспросы бабушки отвечал, что был в садике. Труднее всего было отвечать на вопросы об обеде, что я ел, какой именно суп, какие котлеты? Но я, мобилизовав всё воображение, внятно отвечал и держался еще целых два дня, пока не сознался в своем грехе. Бабушка у меня была глубоко верующая и сумела мне внушить понятие о грехе, самым тяжким из которых был обман, и я трудно переживал свое «преступление». Покаялся – и освободился от тяжести.
Бабушка водила меня на службы в церковь, так что я с детства полюбил хоровую музыку. Церковный хор – это прелюдия классического хорового пения, приверженцем которого я остаюсь всю жизнь.