Дом над Волгой (сборник)
Шрифт:
Через несколько минут вёдра весело загремели в руках Шурки. А чуть позже призывно на калде замычала Жданка.
Полонез Огинского
Шурка давно уже знал, что дядя Гриша Кочетков в войну работал в утёвской сапожной мастерской вместе с его польским отцом.
На прошлой неделе он, как взрослый, подошёл к Кочетку прямо на улице, когда тот проходил мимо их двора, и спросил:
– Дядя Гриша, расскажи что-нибудь про моего польского отца.
Тот не удивился просьбе, как будто давно об этом уже говорили.
– Приходи завтра днём.
…Едва
Оставив Шурку, хозяин скрылся в сенях. Вышел оттуда, держа в руках мандолину и потрёпанную ученическую тетрадь.
– Дядя Гриша, у вас фотографии отца есть?
– Одна групповая была, да жалко, запропастилась куда-то.
Шурка понурил голову.
– Ладно, не грусти. В Куйбышеве у меня друг живёт, он на той фотокарточке стоял около твоего отца, может, у него сохранилась…
Полистав тетрадку, нашёл нужную страницу, помятую и исписанную карандашом.
– Вот:
Когда пролётных птиц несутся вереницыОт зимних бурь и вьюг и стонут в вышине,Не осуждай их, друг! Весной вернутся птицыЗнакомым им путём к желанной стороне.Но, слыша голос их печальный, вспомни друга!Едва надежда вновь блеснёт моей судьбе,На крыльях радости помчусь я быстро с югаОпять на север – вновь к тебе!– Знаешь, кто написал? – спросил Кочеток.
– Нет. Может, Пушкин?
– Пушкин, только польский – Адам Мицкевич, вот! Один раз, в войну, у твоей матери был день рождения. Ну, мы собрались… Даже пиво было.
Отец твой прочитал это стихотворение по-польски, пересказал по-русски. Назвал автора – Адам Мицкевич. Мы признались, что не знаем такого. Он тогда очень расстроился и даже, кажется, обиделся на нас. Говорил по-русски плохо, а тут совсем смутился, когда объяснял нам, что у них Мицкевич, как у нас – Пушкин. Его каждый поляк знает. Мицкевич и Пушкин, видишь ли, навроде друзей были меж собой. Я это стихотворение о перелётных птицах запомнил хорошо. Потом дочь моя, учительница в Куйбышеве, нашла книжку Мицкевича, переписала и прислала.
– Дядя Гриша, мой отец – шляхтич?
– Кто тебе такую глупость сказал?
– Да меня дураки наши в школе контрой зовут, когда разозлить хотят.
– Послушай, он отличные женские туфли шил и меня научил. Может контра сапоги да башмаки шить, а? Он красивый был. Среднего роста, смуглый, кудрявый, а глаза голубые. Хорошо танцевал, и девчат наших учил. Польку, мазурку, кадриль… Всё умел. Ходил в толстовке коричневого цвета. У тебя вот глаза зелёные, у матери твоей – карие. Ты, значит, посерединке у них. Шляхтич не шляхтич, но немецкий и французский знал, это верно. Уважительный, вежливый был, но за своё стоял. Когда я ему сказал, что вот освободят Польшу от немцев, организуют у них колхозы и будет страна, как наша, стал мне говорить, что у них никогда колхозов не будет. Колхозы им не нужны. Так его и не убедил. А с матерью твоей я его познакомил у Чураевых на вечёрках. Не сразу они сошлись. Хоть и четыре года твоя мать не получала писем от первого мужа, а всё равно – жена законная. Мы все были уверены, что Василия нет в живых. А тут ещё Минька Леток раненый вернулся, сказал, что видел Василия Фёдоровича вроде бы на Карельском фронте, на Финской ещё, попавшим под такой обстрел, что все погибли. Такая вот история с Любаевым получилась. Как тут разобраться?
Он взял мандолину, как маленького ребёнка, погладил ладонью, вытряхнул из отверстия посередине большой зуб от расчёски и тронул струны.
Полилась удивительно красивая, грустная, незнакомая мелодия. Мандолина – это маленькое существо, даже не гитара, незаметное и невнушительное, хранила в себе и издавала такие звуки, которые могли существовать только где-то на просторе, в поле, между небом и землёй. Как песня жаворонка под открытым небом. В вышине, в огромном свободном пространстве, вечном и манящем…
Дядя Гриша кончил играть, Шурка не сразу пришёл в себя.
– Подарок тебе – любимая музыка твоего отца, полонез Огинского. Он любил его напевать, ну я и подобрал на мандолине. Ему очень нравилось, часто просил сыграть. Говорил, что эта музыка – бессмертная. На все века! Бери мандолину, она – твоя.
– Как так? – опешил Шурка.
– Я её подарил твоему отцу – Стасу. Но, когда его срочно забирали на фронт, он забыл её взять впопыхах. Она у нас потом долго в сапожной мастерской висела – как память!
– А где была сапожная мастерская?
– В промкомбинате, напротив школы. Во время войны, в начале, эти мастерские собрали из чернолесья. Потом твой дед с бригадой работал в Борске, заготовляли сосновые брёвна. Я тоже с ними, плотами пригнали в Утёвку, сделали пристрой. В нём овчины готовили. Шили для фронта полушубки из них.
– Плотами в Утёвку по Самарке?! – удивился Шурка.
– Ну, да!
Шурка погладил осторожно, как живое существо, мандолину и протянул дядьке Григорию.
– Нет, спасибо. Можно, она будет у вас? Я буду приходить, слушать, как вы играете?
– Смотрю вот на тебя и удивляюсь – так похож на отца. Может, не внешностью, а характером больше. Он тоже, когда возражал, говорил очень мягко, как бы просил. Совестливый был.
– А кто такой Огинский? Шляхтич?
– Дался тебе этот шляхтич. Композитор, поляк. Мне о нём Стас рассказывал, он много всего знал и любил рассказывать. Но я всё уже перезабыл. По-моему, граф был, а звали Михаилом или Николаем. Такое русское имя, да вот.
– А в чём мой отец провинился, дядя Гриш?
– Точно не знаю. Тут их несколько человек было по селам.
Сельсоветские наши частенько спрашивали о нём. Не спускали глаз.
– А как забрали на фронт? – допытывался Шурка.
– Просто. Польскую часть формировали и его призвали, кажется, в Рязань, вроде бы в дивизию Костюшко.
– А русских любил?
– Кто? – не понял дядька Гриша.
– Отец мой.
– О чём разговор! Мы были все приятелями. Песни наши любил. Послушай, мы с ним часто её пели: