Дом о семи шпилях
Шрифт:
Глава VIII
Современный Пинчон
Фиби, войдя в лавочку, увидела там знакомое уже ей лицо маленького истребителя — не знаем, сможем ли мы перечислить все его жертвы — негров, слона, нескольких верблюдов и локомотива. Растратив все свое состояние за два предыдущие дня на неслыханные наслаждения, он теперь явился по поручению своей матери и попросил два яйца и полфунта изюму. Фиби подала желаемое и в знак благодарности за его первоначальное покровительство их лавочке вручила ему сладкого кита. Огромное морское чудовище немедленно было отправлено той же дорогой, что и предшествующий ему караван.
Прикрывая за собой дверь, мальчик вдруг обернулся и пробормотал что-то Фиби, но так как часть кита все еще находилась у него во
— Что ты говоришь, дружок? — спросила она.
— Матушка велела узнать, — повторил Нед Гиггинс более внятно, — как здоровье брата старой мисс Пинчон? Говорят, он вернулся домой.
— Брат моей кузины Гепзибы! — воскликнула Фиби, удивленная этим внезапным объяснением отношений между Гепзибой и ее гостем. — Ее брат? А где он был?
Мальчик только с лукавым видом приложил указательный палец к своему широкому вздернутому носу и, так как Фиби продолжала смотреть на него, не давая ответа на заданный вопрос, отправился домой. Когда он спустился по ступенькам, по ним поднялся какой-то джентльмен и вошел в лавочку. Это был дородный мужчина, ростом выше среднего, уже довольно пожилой, в черном платье из тонкой материи. Трость из редкого восточного дерева, с золотым набалдашником, безукоризненно белые воротнички и начищенные до блеска сапоги придавали ему значительный вид. Его смуглое, квадратное лицо с мохнатыми бровями было от природы выразительным и казалось бы, вероятно, слишком суровым, если бы он не позаботился смягчить его чрезвычайно добродушным и благосклонным взглядом. Но тонкий наблюдатель прочел бы в этом взгляде не много истинной душевной доброты.
Когда незнакомец вошел в лавочку, в которой было темно из-за нависающего над ней второго этажа и густых листьев вяза, а также расставленных на окне товаров, он улыбнулся так ослепительно, как будто всеми силами старался разогнать мрак. Увидев молодую цветущую девушку вместо худощавой старой девы, он, видимо, был удивлен и сперва сдвинул брови, но потом улыбнулся еще лучезарнее, чем когда-либо.
— Ах, вот оно как! — протянул он. — Вы, я полагаю, помощница мисс Гепзибы Пинчон?
— Да, — ответила Фиби и прибавила с достоинством (потому как джентльмен при всей своей учтивости, очевидно, счел, что она работает здесь за жалованье): — Я кузина мисс Гепзибы и приехала к ней в гости.
— Кузина? Не из деревни ли? Тогда извините меня, — сказал джентльмен, кланяясь и улыбаясь, как никогда еще никто не кланялся и не улыбался Фиби. — В таком случае мы должны познакомиться ближе, потому что, если только я не ошибаюсь самым печальным образом, вы также и моя родственница! Позвольте… Мэри?.. Долли?.. Фиби… да, именно Фиби! Возможно ли, что вы — Фиби Пинчон, единственное дитя моего милого кузена Артура? О, да! Я вижу по вашим губкам, что он был вашим отцом. Да-да! Мы должны познакомиться поближе! Я ваш родственник, моя милая. Вы, верно, слышали о судье Пинчоне?
Когда Фиби присела в ответ на его вопрос, судья наклонился вперед с простительным и даже похвальным намерением — если принять во внимание близость родства и разницу в возрасте — поцеловать свою молодую кузину. К несчастью (непреднамеренно или же просто инстинктивно), Фиби в эту критическую минуту отступила назад, так что ее достопочтенный родственник со своим наклоненным над конторкой туловищем и вытянутыми губами очутился в странном положении человека, целующего воздух. Фиби опустила глаза и, не зная почему, почувствовала, что она краснеет от его взгляда, хотя прежде она легко переносила поцелуи полудюжины кузенов, из которых одни были моложе, а другие даже старше этого чернобрового, седобородого, щеголеватого и благосклонного судьи! Почему же она не позволила ему поцеловать себя?
Подняв глаза, Фиби была удивлена переменой в лице судьи Пинчона. Она была так разительна, как между пейзажем, озаренным сиянием солнца, и пейзажем перед наступлением бури. Теперь это лицо было холодно, жестко и неумолимо, как грозовая туча, собиравшаяся целый день.
«Боже мой! Что теперь будет? — подумала деревенская девушка. — Как он сурово на меня смотрит! Я же не хотела
В то же самое время Фиби с удивлением осознала, что судья Пинчон был оригиналом миниатюры, которую Холгрейв показывал ей в саду, и что именно это жесткое, суровое, безжалостное выражение его лица солнце выставляло с таким упорством. Следовательно, это было не минутное расположение души, но истинный, только искусно скрываемый, характер? Но едва глаза Фиби успели остановиться на лице судьи, как вся его неприятная суровость исчезла, и она снова почувствовала всю силу его знойной, как летние дни, благосклонности.
— Прекрасно, кузина Фиби! — воскликнул он с выразительным жестом одобрения. — Превосходно, моя маленькая кузина! Вы доброе дитя и умеете о себе заботиться. Молодая девица — особенно если она так хороша собой — должна быть очень скупа на поцелуи.
— Право, сэр, — сказала Фиби, стараясь обратить все в шутку, — я не хотела показаться вам суровой.
Впрочем, потому ли, что их знакомство началось так неудачно, или по какой-то другой причине, но она все-таки держалась с судьей довольно осторожно, что вовсе не было свойственно ее открытой натуре. Она не могла освободиться от странной мысли, что ее предок-пуританин, о котором она слышала столько мрачных преданий, родоначальник всего поколения новоанглийских Пинчонов и основатель Дома с семью шпилями, скончавшийся в нем так загадочно, — что этот пуританин явился теперь собственной персоной в лавочку. В наше время это нетрудно было бы устроить. Вернувшись с того света, ему стоило только провести четверть часа у цирюльника, который тотчас превратил бы его густую пуританскую бороду в пару серых бакенбард, потом сбегать в магазин готового платья, сменить свой бархатный камзол и черный плащ на фрак, жилет и панталоны; наконец, отбросив шпагу, взять трость с золотым набалдашником — и полковник Пинчон, живший за два столетия до нас, выступил бы современным судьей.
Но Фиби была умна и не допускала подобную мысль всерьез. Кроме того, если бы оба Пинчона явились перед ней одновременно, она заметила бы между ними большую разницу, хотя, конечно, и нашла бы сходство. Долгие годы в климате, столь не похожем на тот, в котором вырос предок, неизбежно должен был отразиться на физическом строении потомков. Судья едва ли мог сравниться с полковником объемами тела. Хотя он считался полновесным мужчиной среди своих современников и был очень развит в физическом отношении, однако же, мы думаем, что если взвешивать нынешнего судью Пинчона на одних весах с его предком, то пришлось бы прибавить к нему по крайней мере одну старинную гирю в пятьдесят шесть фунтов, чтобы привести чашки в равновесие. Лицо судьи утратило багровый английский румянец, который пробивался сквозь загар на закаленных бурями щеках полковника, и приняло желто-бледный оттенок, характеризующий комплекцию его соотечественников. Сверх того, если мы не ошибаемся, в этом потомке пуританина начала уже проявляться и некоторая нервозность. Она придавала чертам его лица подвижность и живость вместо свойственного предку выражения грубой силы.
В старинном надгробном слове, о котором мы уже упоминали, оратор решительно превозносил своего усопшего прихожанина. На его намогильном памятнике начертана хвалебная эпитафия, и сама история, дав ему место на своих страницах, не отвергает твердости и возвышенности его характера. Равным образом и в отношении к судье Пинчону ни публичный оратор, ни сочинитель эпитафий, ни историк — никто не решился бы осудить его добросовестность как христианина, или достоинство как человека, или справедливость как судьи. Но кроме холодных, формальных слов эпитафии, речей оратора и сочинений историка, которые неизбежно теряют много истины от рокового сознания своей публичности, о пуританине сохранились предания, а о судье ходили домашние толки. Зачастую мнение женщин, частных лиц и слуг об общественном человеке бывает весьма любопытным, и ничего нет интереснее огромной разницы между портретом, предназначенным для гравировки, и эскизом, который переходит из рук в руки за спиной оригинала.