Дом с мезонином в наследство (Коварство, или Тайна дома с мезонином)
Шрифт:
— Так максимализм твой, наверное, и сломался!
— Что ж, может, ты и прав… Ты знаешь, я так часто о Мисюсь в последние дни думаю! А раньше все гнала и гнала от себя эти мысли. А тут вдруг чувствую – нет во мне никакой обиды. Как будто вчера мы только с ней расстались, и никакой такой нехорошей истории меж нами и не было.
— Тинк, а ты увидишься с ней?
— Не знаю, Лёнь. А ты как думаешь – надо?
— Конечно! Конечно, надо. Обязательно даже.
— Страшно…
— Чего тебе страшно?
— А вдруг я увижу ее, и во мне эта боль снова расти начнет?
— Не начнет, Тинка. Потому что хватит уже. Потому что и для боли твоей, и для максимализма, и даже для Полинкиного компромисса,
Уже сидя в самолете и глядя в узенький иллюминатор на белоснежную кудрявую плотность облаков под крылом, Тина все вспоминала, вновь и вновь прокручивала в голове этот разговор с Лёней по дороге в аэропорт. Как он ее назвал интересно – моя женщина–жизнь! Она вдруг поймала себя на мысли, что впервые за долгие годы не сказала ему «нет»…Ей даже слово это и в голову не пришло, между прочим! Наверное, Лёня прав - надо все начинать сначала. Смешно, конечно, начинать все сначала в пятьдесят пять лет. Хотя почему? Жизнь – она вообще никаких человеческих возрастов не признает. Течет себе и течет одинаково – и в двадцать, и в тридцать, и в пятьдесят пять…И еще – все время ей о Мисюсь думалось. Наверное, Леня прав – они обязательно должны встретиться. Хотя причем тут Леня – она и сама для себя это уже решила. Интересно, какая она сейчас, ее беспокойная младшая сестренка? А вдруг она и видеть ее не захочет? Надо было Олю с Никитой расспросить поподробнее о их матери, когда приезжали… Зря она тогда так растерялась, будто душа вмиг онемела. Будто затаившаяся в ней на долгие годы обида напряглась в последней предсмертной судороге и сковала ее всю. А потом взяла и враз ушла куда–то, уступив свое место образовавшейся вдруг потребности увидеть, поговорить, простить… Нет, она обязательно, обязательно сразу поедет к Мисюсь! Если Оля ее не повезет, так и сама поедет! И бояться ничего не будет. Ни боли, ни памяти, ни призрака дома с мезонином…
Город счастливой молодости встретил ее совсем недоброжелательно, сереньким моросящим дождем, которого, казалось, и нет вовсе, однако лицо моментально стало влажным и тоже будто серым. Теплый сырой воздух аэропорта был по–городскому невкусным, отдавал асфальтом и суетливыми людскими буднями, все спешили куда–то с озабоченными лицами, с поднятыми домиком бровями, с тяжелой поклажей в руках, толкали друг друга нещадно…
В реденькой толпе встречающих Тина сразу разглядела Ольгу - она ей сама позвонила накануне, чтобы уточнить время прилета. Подхватив по–свойски Тину под руку и улыбнувшись почти по–родственному, потащила бегом к машине, заботливо придерживая над головой зонтик.
— Спасибо, спасибо, Валентина Петровна, что вы приехали! Если б только вы знали, как вы вовремя… Завтра я, знаете, уже в командировку должна ехать, а на Никитку особо полагаться нельзя - вдруг бы не встретил? Вы ж его видели – совершенно не собранный мальчишка! Ну что, поедем сразу к нотариусу? Я уже договорилась, он нас примет… А у вас билет обратный уже есть? Может, сразу купить? На этом же самолете и обратно улетите…
— Погоди, Оля. У меня к тебе просьба одна есть…
— А! Ну конечно же! Чего это я! Конечно же, я взяла для вас несколько отцовских фотографий… Сейчас, сейчас…
Ольга принялась лихорадочно рыться в сумке, потом вытащила небольшой канцелярский конверт из жесткой серой бумаги, торопливо протянула его Тине:
—
Тина ничего ей не ответила. Рука ее, принявшая грубый канцелярский конверт, вдруг дрогнула отчаянно, будто сопротивлялась предстоящему путешествию в прошлое. У нее действительно не осталось ни одной фотографии Антона – Мисюсь, наверное, просто не догадалась тогда их положить в ту посылку с Тиниными вещами, что пришли четверть века назад на их Белореченскую почту. Держа сейчас в руках этот конверт, она просто напросто трусила туда заглянуть. А вдруг она не узнает Антона? Вдруг образ, хранящийся столько долгих лет в памяти, видоизменился каким–то образом, и она увидит совсем чужого, незнакомого ей человека? А вдруг она просто придумывала все эти годы свою любовь? С самоотверженным максимализмом придумывала, как Лёня сегодня выразился. Вот сейчас заглянет туда, и поймет, что не было ничего…
Осторожно открыв конверт, она достала тоненькую пачечку фотографий, поднесла поближе к глазам первую, лежащую сверху. И сердце оборвалось – это был он… Именно он, ее Антон взглянул на нее грустными и близорукими, такими добрыми, такими живыми и до боли знакомыми глазами. Все, все было в этих глазах для нее! И любовь, и тоска, и родство душ, и мягкая смешинка, и такая знакомая грусть… Чеховская грусть. Мудрая. Та самая, в которую она влюбилась так безоглядно тогда, в юности. Которую несла в себе долгие годы. Которая навсегда осталась, наверное, некою основой ее внутренней жизни, хранительницей достоинства человеческого, не порушенного пошлостью да невежеством жизни внешней. Что ж, видно, судьба у нее такая. Любить и слышать Антона Павловича Чехова, любить и помнить Антона Павловича Званцева… А вот и другая фотография. Нет, таким она Антона уже не знала… Очень похудевшим, со стекшими будто вниз щеками, седым совсем. А глаза все равно те же! Глаза все равно улыбаются мудро и грустно. Прямо в душу смотрят, словно спрашивают ее – что ж ты, колокольчик мой Тин–Тин, не простила меня тогда…
— Это папа к юбилею своему фотографировался. К семидесятилетию. Я помню. Мне тогда уже двадцать лет было… — тихо прокомментировала Ольга, заглядывая через Тинину руку на фотографию. - А мама тогда еще совсем, совсем молодая была. Конечно, нехорошо об этом спрашивать, Валентина Петровна, но что у вас тогда произошло все–таки? Вы же с мамой родные сестры… Мама у вас мужа увела, да? Отца нашего? Расскажите, Валентина Петровна!
— Ну что значит, увела… Нет, не увела, Оленька. Не то это слово. Тут одним словом всего и не объяснишь, пожалуй. Да и вообще — не хочется мне об этом говорить. Извини. — Тихо и твердо произнесла Тина, убирая фотографии обратно в конверт. - Оленька, ты вот что… Ты отвези–ка меня сначала к Мисюсь…
— К кому? – удивленно вытаращила на нее глаза Ольга. — К кому вас отвезти, Валентина Петровна? Не поняла, извините…
— К Мисюсь. К маме твоей.
— Хм… А почему вы ее так странно назвали – Мисюсь? Это ведь что–то Чеховское, да? Как же рассказ называется, я забыла? Нам отец с Никиткой все время его в детстве читал…
— «Дом с мезонином».
— А! Точно! Так вот откуда взялось это имя… От нашего дома, значит …
— Нет. Не от дома. Дом как раз тут ни при чем. Это я так маму твою с самого детства называла. Мы все ее так называли. И в памяти она осталась именно Мисюсь, а не Машей. А что, папа твой разве не звал ее так никогда?