Дом с призраками. Английские готические рассказы
Шрифт:
Заключительную часть истории я изложу в общих чертах, не останавливаясь на своих внутренних переживаниях. Хорошо знающие друг друга люди предпочитают разговаривать о событиях, происходящих на внешнем плане бытия, и не распространяются о сокровенных мыслях и чувствах, о которых собеседник может догадаться и сам.
Некоторое время после возвращения домой мы жили делая бесконечные визиты, давая великолепные обеды и производя в округе сенсацию новым великолепием нашего выезда, ибо отец приберег сие свидетельство своего возросшего благосостояния до свадьбы сына; и мы давали нашим знакомым прекрасный повод вздыхать за нашими спинами о том, что я выгляжу так жалко в роли новобрачного и богатого наследника. Нервная усталость от подобного образа жизни, неискренность и пошлость окружающих, которые мне приходилось переживать дважды — внешними и внутренними чувствами, свели бы меня с ума, когда бы не некое счастливое оцепенение, рожденное восторгами первой страсти. Ни в чем не знающие отказа богатые новобрачные кружатся изо дня в день в вихре светских развлечений и, в редкие минуты уединения даря друг другу торопливые ласки, готовятся к будущему совместному существованию, как послушник готовится к поступлению в монастырь, — то есть познавая совершенно противоположную сторону жизни.
В течение всех этих шумных и беспокойных месяцев внутренний мир Берты оставался закрытым
Я помню — как мне не помнить! — время, когда с чувством зависимости и все надежды покинули меня; когда печаль, вызванная во мне неустанно возраставшим отчуждением Берты, превратилась в радость от сознания того, что я тосковал по прошлому, как человек тоскует по последнему приступу боли в ныне парализованных членах. Это произошло вскоре после окончания болезни отца, которая неизбежно отвлекла нас от светской жизни и вынудила к более тесному общению друг с другом, в день его кончины. В тот вечер густая завеса, скрывавшая от меня душу Берты и превращавшая ее в единственную среди всех знакомых людей тайну, в счастливую возможность сомнения и ожидания, наконец упала. Возможно, именно в тот день впервые за все время знакомства с Бертой моя страсть к ней была уничтожена всепоглощающим чувством совершенно иного рода. Я находился у смертного одра отца, видел последний угасающий взгляд его души, с тоской устремленный на растраченное богатство жизни, наблюдал в его глазах последнее слабое сознание любви, внушенное ему нежным пожатием моей руки. Что наши личные страсти перед лицом предсмертной агонии? В присутствии смерти все наши чувства к живым растворяются и отступают, поглощенные осознанием общей человеческой природы и общего предназначения.
В таком настроении я вошел в гостиную Берты. Жена сидела, откинувшись на подушки дивана, спиной к двери; огромные пышные кольца волос поднимались над ее тонкой шеей. Помню, закрыв за собой дверь, я вдруг задрожал, словно в ознобе, и смутное сознание собственного одиночества и несчастья внезапно пришло ко мне — смутное и сильное, как предчувствие. Я знаю, как выглядел в тот момент, ибо увидел себя в мыслях Берты, когда она подняла на меня ледяные серые глаза: перед ней стоял жалкий обитатель призрачного мира, видящий сны средь бела дня, дрожащий от легкого ветерка, когда даже листья на деревьях остаются совершенно неподвижными; не знающий радости простых человеческих желаний, но тоскующий по обители лунного света. Мы стояли лицом к лицу и пристально смотрели друг на друга. Миг ужасного прозрения настал для меня — и я увидел, что завеса тьмы скрывала от моих глаз не прекрасный пейзаж, а всего лишь прозаичную голую стену. С этого вечера в течение всех последующих отвратительных лет я видел до мельчайших подробностей крохотное пространство этой души — видел мелкие хитрости и простое отрицание там, где прежде с восторгом предполагал застенчивую впечатлительность и живое остроумие, противостоящее глубоко скрытым чувствам; видел, как легкое невинное тщеславие юной девушки превращается в расчетливое кокетство и эгоизм зрелой интриганки; видел, как отвращение и неприязнь сгущаются в жестокую ненависть, которая находит выход только в стремлении причинить мне боль.
Ибо Берта тоже по-своему чувствовала горечь разочарования. Она рассчитывала, что моя безумная страсть к ней превратит меня в безропотного раба, покорного всем ее желаниям. В силу ограниченности ума, свойственной поверхностным, лишенным воображения людям, она не могла понять разницы между чувствительностью и слабостью. Берта намеревалась полностью подчинить меня своей воле, но встретила решительное сопротивление. Теперь мы поменялись ролями. До свадьбы девушка безраздельно владела моим воображением, поскольку я видел в ней загадку и трепетал перед ее таинственным внутренним миром, который сам же и сотворил в своих фантазиях. Но теперь, когда душа Берты открылась моему взору и мне стали очевидны все скрытые побуждения, все мелкие соображения, предварявшие ее слова и мысли, она оказалась совершенно бессильной против меня и способной вызывать во мне лишь холодную дрожь отвращения. Бессильной — ибо в ее распоряжении больше не было никаких средств воздействия на мою душу. Я был совершенно чужд честолюбивых стремлений суетного света и жил по законам совершенно непостижимого для жены мира.
Для нее было истинным несчастьем иметь такого мужа — и так считал весь свет. Изящная и ослепительная Берта, которая лучезарно улыбалась утренним визитерам, блистала на балах и отличалась поверхностным острословием, обычно принимаемым за остроумие, безусловно, вызывала всеобщее сочувствие рядом с болезненным, рассеянным и — как многие подозревали — психически не вполне нормальным мужем. Даже слуги в нашем доме относились к ней уважительно и вместе с тем сострадательно, ибо между нами не происходило никаких явных ссор, наши отчуждение и отвращение друг к другу таились в тишине наших сердец — и, если хозяйка часто выезжает в свет и избегает общества хозяина, разве нельзя понять ее, бедняжку? Ведь хозяин такой странный! Я был добр и справедлив по отношению к слугам, но возбуждал в них застенчивую, презрительную жалость — ведь мужчины и женщины этого круга редко руководствуются в оценке других людей общими рассуждениями или даже конкретными наблюдениями за поведением и характером. Они судят о людях как о монетах и ценят тех, кто идет в обществе по самому высокому курсу. Некоторое время спустя я уже почти не вмешивался в жизнь Берты, и может показаться удивительным, что ее ненависть ко мне продолжала расти так стремительно и неудержимо. Но жена моя стала догадываться (по неким случайным моим словам и жестам), что я обладаю сверхъестественной проницательностью и, по крайней мере временами, самым чудесным образом угадываю ее скрытые мысли и побуждения. Она начала испытывать ужас передо мной, часто выливавшийся в открытое неповиновение. Теперь Берта постоянно размышляла о том, как бы ей изгнать злого демона из своей жизни, как бы освободиться от ненавистных уз, соединявших ее с существом, которое она одновременно презирала как слабоумного и боялась как инквизитора. Долгое время она жила надеждой на то, что моя очевидная
Такая жизнь — описанная выше буквально в нескольких фразах — длилась годы. Сколько горя, сколько неуклонно и страшно возраставшей ненависти и порока можно вместить в одно предложение! И именно так упрощенно судит человек о жизни другого. Он обобщает переживания близкого и объявляет суждение о нем грамматически безукоризненно построенной фразой — ощущая себя при этом мудрым и добродетельным, победителем соблазнов, обозначенных тщательно подобранными подлежащими. Семь лет горя легко слетают с уст человека, который никогда не вычеркивал их из своей жизни в мгновения горького разочарования, душевной и головной боли, напряженной и тщетной борьбы с самим собой, раскаяния и отчаяния. Мы автоматически произносим слова, но не постигаем их смысла: за познание приходится платить собственной кровью и тончайшими фибрами нервов.
Но я спешу закончить повествование. Краткость оправдана и по отношению к тем, кто понимает быстро, и по отношению к тем, кто не поймет никогда.
Одним январским вечером, через несколько лет после смерти отца, я сидел в полутемной библиотеке у неярко горевшего камина в отцовском кожаном кресле. Внезапно в дверях появилась Берта со свечой в руке и направилась ко мне. Я прекрасно помнил бальное платье, которое было на ней в тот день: белое, с зелеными драгоценными камнями, ярко сверкавшими от огня свечи, который осветил медальон с изображением умирающей Клеопатры на каминной полке. Почему жена зашла ко мне перед отъездом? В библиотеке, любимом своем убежище, я не видел ее месяцами. Почему она — с этой сверкающей змейкой на платье, подобной знакомому демону, — встала передо мной со свечой в руке, устремив на меня жестокий и презрительный взгляд? На какой-то миг я решил, что осуществление наяву давнего моего предвидения означает некий страшный перелом в моей судьбе, — однако ничего не увидел в сознании жены, кроме презрения, вызванного моим в высшей степени несчастным видом… — «Идиот, сумасшедший! Ну почему ты не убьешь себя?» — так думала Берта. Но наконец мысли ее вернулись к делу, и она заговорила. По сравнению с явной незначительностью этого дела на миг охватившее меня жуткое тревожное предчувствие показалось просто нелепым.
— Мне пришлось нанять новую служанку. Флетчер собирается выходить замуж. Она попросила меня поинтересоваться, можно ли ее будущему мужу рассчитывать на пивную и ферму в Молтоне. [121] Я хочу отдать их ему. Ты должен дать ответ сейчас же, поскольку Флетчер уезжает завтра утром. И побыстрее, поскольку я тороплюсь.
— Хорошо, можешь пообещать ей, — безразлично сказал я, и Берта стремительно вышла из библиотеки.
Я всегда внутренне содрогался при виде незнакомых людей — особенно таких, чьи мысли и чувства могли докучать моему усталому сознанию суетностью, невежеством и пошлостью. Но в особенное содрогание привел меня вид новой служанки, ибо весть о ее появлении в доме я получил в момент жизни, который не мог не счесть роковым. Я испытывал смутный ужас при мысли, что мне откроется вдруг причастность этой женщины к страшной драме моей судьбы, что некое новое отвратительное видение явит мне ее в образе злого демона. Когда наконец я встретился с новой служанкой, смутный ужас в моей душе превратился в отвращение. Высокая, жилистая и темноглазая, миссис Арчер внешне была довольно привлекательна — отчего в ее грубой, жесткой натуре развилось омерзительное наглое кокетство. Одного этого, независимо от ее нескрываемого презрения ко мне, оказалось достаточно для того, чтобы я начал избегать горничную. Я редко видел миссис Арчер, но понял, что она быстро вошла в доверие к своей хозяйке, а спустя восемь или девять месяцев начал сознавать, что в душе Берты появилось смешанное чувство страха перед этой женщиной и зависимости от нее, — и чувство это ассоциировалось с какими-то неясными сценами в тускло освещенной гостиной и с неким спрятанным в кабинете жены предметом. Теперь я разговаривал с Бертой так мало и так редко наедине, что не имел возможности составить более отчетливое представление о населявших ее сознание образах. Воспоминания сильно спрессовываются и искажаются в стремительном течении мыслей и порой напоминают реальную действительность не больше, чем буквы современного восточного алфавита — предметы, послужившие их прообразами.
121
Молтон— город в графстве Йоркшир.
Кроме того, последние год-полтора в моем внутреннем состоянии происходили изменения, все более заметные с течением времени. Моя способность проникать в разум других людей проявлялась все слабее и все реже — и появление в моем измученном раздвоенном сознании посторонних мыслей стало все меньше зависеть от непосредственного общения с кем-либо. Все личное во мне переживало мучительный процесс медленного умирания, и я постепенно терял орган восприятия, позволявший мне реагировать на душевные движения и умственную деятельность окружающих. Но наряду с угасанием утомительного дара проницательности во мне развивалась новая способность, которую я посчитал — как выяснилось впоследствии, совершенно правильно — способностью вызывать в воображении самые разные картины внешнего мира. Казалось, связь моя с живыми людьми все больше и больше слабела, а связь с объектами так называемой неживой природы стремительно крепла. По мере того как я отдалялся от общества и яростная буря мучительных страстей постепенно стихала и превращалась в привычную тупую боль в груди, все более яркие и живые картины, сродни давнему моему видению Праги, стали представляться моему воображению: незнакомые города, песчаные равнины, гигантские деревья, странные созвездия на полуночных небесах, горные ущелья, зеленые лужайки в пятнах солнечного света, пробившегося сквозь густые ветви. Подобные картины населяли мое сознание — и во всех их величественных образах я ощущал одно давящее присутствие, присутствие некоего неизвестного и безжалостного начала. Ибо постоянные страдания убили во мне религиозную веру. Для глубоко несчастного человека — нелюбящего и нелюбимого — невозможны никакая вера и никакое поклонение, кроме поклонения дьяволу. Помимо всего прочего, меня постоянно преследовало видение моей смерти: дикая боль, муки удушья, последняя — отчаянная и тщетная — борьба за жизнь.