Дом
Шрифт:
Смерть матери была на ее совести.
Семь лет назад 15 сентября справляли поминки по Ивану Дмитриевичу. Михаила да Лизу Анфиса Петровна позвала первыми – дороже всякой родни были для нее Пряслины. Ну а как с коровами? Кто коров вместо Лизы поедет доить на Марьюшу? Поехала мать. И вот только отъехали от деревни версты две грузовик слетел с моста. Семь доярок да два пастуха были в кузове – и хоть бы кого ушибло, кого царапнуло, а Анну Пряслину насмерть – виском о конец гнилой мостовины ударилась…
– Ой да ту родимая наша мамонька… Ой да ту чуешь, нет, кто пришел-то
– Будет, будет, сестра, – начал успокаивать Лизу Петр, и она еще пуще заголосила, запричитала. И тут Григорию вдруг стало худо – он кулем свалился сестре на ноги.
– Петя, Петя, что с ним? – закричала перепуганная насмерть Лиза.
– А больно нежные… Без фокусов не можем…
– Да какие же это фокусы? Что ты такое говоришь? – Григорий забился в судорогах, у него закатились глаза, пена выступила на посинелых губах…
Лиза наконец совладала с собой, кинулась на помощь Петру, который расстегивал у брата ворот рубахи.
– Голову, голову держи! Чтобы он голову не расшиб!
Сколько времени продолжалась эта пытка? Сколько ломало и выворачивало Григория? Час? Десять минут? Два часа? И когда он наконец пришел в себя, Лиза опять начала соображать.
– Может, мне за фершалицей да за конем сбегать? – сказала она.
– Не надо, – буркнул Петр. – Первый раз, что ли?
Бледного, обмякшего Григория кое-как подняли на ноги, повели домой. Повели, понятно, задворьем, по загуменью, по-за баням – кто же такую беду напоказ выставляет.
У людей начиналось гулянье – старый Петр опять верх взял.
Сперва завысказывались старухи пенсионерки – свои, старинные песни завели. Эти теперь кажинный праздник открывают – хватает времени! Потом затрещали, зафыркали мотоциклы – молодежь на железных коней села, – а потом заревела и Пинега.
Даровой гость – вроде старушонок и всякой пожилой ветоши, отпускники, студенты – прибыл в Пекашино еще днем на почтовом автобусе, на машинах, водой – у кого теперь лодки с подвесным мотором нет? А в вечерний час Пинегу начали распахивать моторки и лодки тех, кто днем работал на сенокосе, в лесу.
По пекашинскому лугу пестрым валом покатил народ, розовомехие гармошки запылали на вечернем солнце…
Долго сидела Лиза у раскрытого окошка, долго вслушивалась в рев и шум расходившейся деревни и мысленно представляла себе, как веселятся сейчас на широком пустыре у нового клуба пекашинцы. Компаньями, семьями, родами. Было, было времечко. И еще недавно было, когда и она не была обойдена этими радостями – в обнимку с братом, с невесткой выходила на люди. А теперь вот сидит одна-одинешенька и, "как серая кукушечка" оплакивает былые дни.
Но радости праздничные – бог с ними, можно и без радостей прожить. А что же это с Григорием-то делается? Когда, с каких пор у него падучая? Не шел у нее с ума и Петр. Брат родной сознанье потерял, замертво пал на Землю – да тут дерево застонет. Камень зарыдает. А Петр ведь не охнул, слова доброго Григорию не сказал. Ни на кладбище, ни тогда, когда уходил к Михаилу.
Горе горькое, отчаянье душило Лизу.
Михаил с ней не разговаривает, Татьяна ее не признает, Федор из тюрьмы не вылезает, а теперь, оказывается, еще и у Петра с Григорием нелады. Да что же это у них делается-то?
Она прикидывала так, прикидывала эдак, да так ни в чем и не разобравшись, начала закрывать окно – комары застонали вокруг…
Григорий, слава богу, – его положили в сени на старую деревянную койку Степана Андреяновича, там поспокойнее и попрохладнее было – заснул, она это по ровному дыханию поняла, и Лиза, сразу с облегчением вздохнув, пошла за дровами на улицу.
Белая ночь плыла над Пекашином, над старой ставровской лиственницей, которая зеленой колокольней возвышалась на угоре. Лиза ступила с крыльца босой, разогретой в избяном тепле ногой на пылающий от ночной росы лужок, сделала какой-то шаг и – Михаил. Как в сказке, как во сне из-за угла избы выскочил в синей домашней майке, в растоптанных тапках на босу ногу.
И тут ей вмиг все стало ясно: прощение принес. Сидели-сидели с Петром за столом, разговаривали да вдруг одумался: что же это, Петька, я с сестрой-то родной делаю, за что казню? А дальше – известно: никому ни слова – к ней.
– Где те?
Не слова – плеть хлестнула ее наотмашь, но она де могла сразу погасить улыбку. Она улыбалась. Улыбалась от радости, от счастья, оттого, что впервые за полтора года вот так близко, лицом к лицу, а не издали, не украдкой видит родного брата.
За считанные мгновенья, за какие-то доли секунды отметила для себя и разросшуюся на висках изморозь, и незнакомую раньше мясистую тяжесть в упрямом, начисто выбритом по случаю праздника подбородке, и новые морщины на крепком, чуть скошенном лбу.
– А-а, улыбаешься! Весело? Ребят на меня натравила и рада?
– Брат, брат, опомнись!..
Это не она, не Лиза закричала. Это закричал Петр, который, к счастью или к несчастью, в эту минуту вбежал в заулок с поля.
– Дак ты вот как на меня! Плевать? Позорить на всю деревню?
– Я без сестры не пойду, – сказал Петр.
– Чего, чего?
– Без сестры, говорю, не пойду.
– Не пойдешь? Ко мне не пойдешь? – Михаил вскинул кулачищи: гора пошла на Петра.
И вот тут Лиза опомнилась. Кинулась, наперерез кинулась Михаилу, чтобы своим телом закрыть Петра. Уж лучше пускай ее ударит, чем брата. Но еще раньше, чем она успела встать между братьями, сзади плеснулся какой-то детский, щемящий вскрик.
Лиза и Михаил – оба вдруг – обернулись. На крыльце стоял Григорий весь белый-белый и весь в слезах…
ГЛАВА ПЯТАЯ
От ставровской лиственницы до Пинеги рукой подать: под угор спустился, перемахнул узкую луговину в белых ромашках – и вот прибрежный ивняк, пестрый галечник, раскаленный на солнце.
А Петр выбежал на луговинку, глянул на широкий голубой разлив пекашинского луга слева и вдруг порысил туда, к родному печищу, – захотелось к Пинеге сбежать той самой тропинкой, по которой бегал в детстве.