Домик на болоте (Ил. В.Гальдяева)
Шрифт:
— Буквально никто, кроме меня и Якимова.
— А кто знал, что дневник зашифрован?
— Это мы ни от кого не скрывали. — Он опять помолчал немного и продолжал: — И вот видите, к чему это привело! Уж, кажется, старался от всех оградить…
— Давайте условимся, — прервал я его: — пока что никто из нас не знает, что к чему привело.
Боюсь, что в голосе моем звучало некоторое раздражение, но старик этого не заметил.
— Думать, что ко мне подделывался человек, — говорил он, — с которым я вместе работал, прожил самое тяжелое время, делился
Я заставил себя не слушать Кострова. Значит, Вертоградский не знал шифра, рассуждал я. Его знал один Якимов. Но Вертоградский знал, что дневник зашифрован. Значит, убить Якимова он не мог. А представить себе, что он один набросился на Якимова здесь, у самого дома, в котором сидят Андрей Николаевич и Валя, и, не боясь шума и криков, ухитрился связать его, заткнуть ему рот, унести куда-то и спрятать, абсолютно невозможно.
Нет, по-видимому, я совершил ошибку, которую часто совершают следователи. Я отказался от самой вероятной возможности, которая была ясна всем. Я отказался от простой и ясной мысли, что вакцину похитил Якимов. Как будто из духа противоречия, я создал сложное и неубедительное построение и упорно держался за него, вопреки фактам и логике.
Как это часто бывает, истина заключалась не в сложном, а в простом: именно Якимов похитил дневник и вакцину.
Когда позже, уже в Москве, я возвращался мысленно к истории розыска вакцины Кострова, когда я перебирал в памяти этапы следствия, оно представлялось мне цепью сомнений, длинным рядом различных, подчас противоречивых, предположений, блужданием в темноте, и яснее всего я вспоминал чувство неуверенности, владевшее мною в течение всей первой половины следствия.
Итак, Якимов — единственный, для кого преступление могло иметь смысл. Какого же дьявола я все это время продумывал всякие варианты и упустил самый простой, самый естественный — тот, который был ясен и Кострову, и Вале, и Петру Сергеевичу! Что заставило меня так решительно от него отказаться? Только история с запиской? Конечно, случайность маловероятная. Но ведь бывают же всякие случайности. Легче допустить удивительное сцепление обстоятельств, чем полную бессмысленность преступления…
— …Я кажусь себе бесконечно неосмотрительным, — продолжал говорить Костров, по-видимому предполагая, что я его слушаю. — Самое важное, что я в своей жизни сделал, украдено. Что делать? Что делать, Старичков?…
Но готический шрифт? Зачем Якимов писал записку готическим шрифтом? Как бы я ни старался обойти это обстоятельство, оно снова напоминало о себе. Одна эта маленькая нелепость разрушала все стройное и ясное объяснение
— Андрей Николаевич, — сказал я, — вы и раньше переписывались с Якимовым по-немецки?
Костров посмотрел на меня с удивлением:
— Нет. Зачем?
— Так что вы никогда не видели какого-нибудь его письма, записи — словом, написанного им немецкого текста?
— Нет, конечно, видел: он делал для меня когда-то выписки из немецких журналов, приводил цитаты.
— И он всегда писал готической прописью?
— Готической? — Костров посмотрел на меня растерянно: по-видимому, он впервые обратил внимание на это обстоятельство.
— Нет, — сказал он. — Дайте вспомнить… Конечно, нет. Я обратил бы на это внимание. Он писал обыкновенными латинскими буквами…
Я встал с качалки и подошел к окну. Дождь не стихал. Потоки воды стекали по стеклам. Но молния сверкала реже. Глухая, беспросветная темнота была вокруг дома. В темноте этой было слышно, как воет ветер, шумят деревья, бурлят ручьи и бьет дождь по крыше и в стекла.
Прошли уже почти сутки с тех пор, как я здесь. Неужели действительно я еще ни на один шаг не приблизился к разрешению задачи? На секунду уныние охватило меня. Время идет, я не успеваю за временем. Еще день, еще ночь — и преступник скроется, обманув посты. И придется мне возвращаться в Москву, ничего не добившись…
Валя вошла в комнату с чайником.
— Дождь все сильнее, — сказала она. — На кухне так завывает в трубе…
— Да, — сказал я. — Не завидую тому, кто в лесу.
Вертоградский, зевая и потягиваясь, вышел из лаборатории.
— Чай! — сказал он. — Какая благодать! Я спал, и мне снилось, что я подставляю стакан под носик чайника. Чай все льется и льется, как этот дождь, а пить нельзя, потому что стакан без дна… Простите меня, я налью себе сам.
Он налил себе в стакан чаю и с наслаждением отпил.
— Выспались, Юрий Павлович? — спросил Костров; он тоже подсел к столу.
— Отлично отдохнул! — тряхнув головой, сказал Вертоградский. — И всё такие веселые сны снились. Будто вернулся Якимов, извинился, объяснил, что произошло недоразумение, и все возвратил.
Валя разлила чай по стаканам.
— Всегда вы, Юра, несете вздор! — сказала она раздраженно. Пододвинула стакан отцу и позвала меня: — Садитесь пить чай, Володя.
— Мне и вы снились, Владимир Семенович, — добродушно улыбаясь, сказал Вертоградский.
— Что же я делал во сне? — спросил я.
— Охота вам его слушать! — сказала Валя сердито.
Она подошла к окну и стояла, вглядываясь в темноту, поеживаясь под пуховым платком.
Вертоградский с наслаждением пил чай и болтал.
— Вы мрачный человек, Валя, — говорил он. — Берите пример с меня.
— Когда я подумаю, — сказала Валя, — что, может быть, вокруг дома ходит Якимов, такой привычный и такой невероятно чужой… Как будто сидела за столом с близким человеком, а он…
Она вскрикнула и отбежала от окна. Кто-то отчетливо и громко постучал в стекло.
Мы все вскочили. Я распахнул окно и высунулся наружу. Дождь и ветер ворвались в комнату. Огонь в лампе заколебался. Меня окатило водой, как будто кто-то из ведра плеснул на меня. Под окном стоял Петр Сергеевич в брезентовом плаще с поднятым капюшоном, и капли дождя текли по его лицу.
— Мне тебя, Старичков, — сказал он.
— Сейчас открою.
Я закрыл окно и, выйдя на кухню, отпер дверь. Петр Сергеевич вошел. Сразу же с плаща его натекла на пол большая лужа.