Домовая любовь
Шрифт:
В одну из ночей, когда Зина ночевала у Саши, он проснулся. Зина проснулась тоже. Лежала и думала, погладить ли его или просто сделать вид, что она спит. Её испугало возможное ощущение котлована, потом ей очень хотелось поласкать Сашу. Она погладила его по голове, тем самым выдав, что бодрствует. И вдруг он взял всё её внимание – занял время и пространство полностью – и принялся рассказывать-рассказывать про себя-про себя, про то, как он много лет назад, подростком, ребёнком, мальчиком, спал в своей кровати тут недалеко, в соседнем районе, и как ударило, вспыхнуло, зазвенело, посыпалось, рухнуло. Он уснул снова, потом проснулся, запакованный прочно в налегающие стены. В ушах звенело, рот и глаза забились крошкой, но больше ничего не ощущалось. Зина слушала Сашу и чувствовала, что падает-летит в котлован.
Саша-подросток всё ещё лежал под своим одеялом, а сверху его ещё накрывала, неплотно прилегая к нему,
Зина помнила ощущение общего тогдашнего ужаса. Обычно было опасно всюду – на улицах, в магазинах, в школе, транспорте. Единственное спокойное, защищённое пространство – «дома», но, оказалось, нет, оказалось, нет. Зина помнила, как взрослые ходили на собрания во дворах. Как распределяли графики дежурств у подъездов, чаще всего мужчины. Отец приходил, предлагал себя, он был молод и готов не спать, дежурить поочерёдно у подъездов своей и первой, и второй семьи, но мать отправила его восвояси. Она сходила подежурила раз и больше не стала, ей хватало своих полутора смен в поликлинике. Её не упрекали, матери-одиночки тогда ещё не жили за каждой второй дверью, и их все жалели. Многие говорили, что у них скромный, далёкий от войны город и не Москва. Хотя взрывы случались не только там, но Зина запомнила, что Москва – город, где происходит не только всё самое интересное, но и самое страшное. Ещё она помнила, как в их монопоселении пропало на долгое время расслоение между жителями невысоких кирпичных и высоких панельных домов. Прежде первые считались более богатыми и благополучными. Вторые – неудачливыми, бедными, неблагополучными. Но тогда оказалось, что панельные лучше: плиты складывались друг на друга, образовывали ниши, где можно было выжить. Так, как это случилось с Сашей.
Когда он вышел из больницы три месяца спустя, мать привезла его уже в квартиру в текстильщиковой двенадцатиэтажке, которую им выдало государство. Мать была логопедом, очень современным по тем временам, она серьёзно принялась реабилитировать сына. Саша один из первых в стране ходил к психиатру и психотерапевту. Ему с трудом давалось житьё в много-этажке, мать отчего-то не хотела переезжать, упёрлась: высоко – значит экологично и бесшумно. К тому же недалеко от их бывшего дома. На его месте со временем построили храм, его купол был виден из окна кухни. Когда в девятнадцать Саша стал работать, он принялся снимать комнаты, а потом однушки в домах не выше шести этажей. Он до сих пор бывал у психиатров и принимал прописанные ими таблетки. У него и сейчас болели голова и шея, он пил лекарства и для них, раз в два-три года проходил курс уколов. Часто просыпался по ночам и видел, что лежит под бетонной плитой, будто накрытый байковым одеялом. Звон в ушах и привкус бетонной крошки во рту возвращаются памятью. В такие ночи Саша долго не мог заснуть, лежал недвижимый, ждал, когда его вытащит обратно утро. Зина выслушала, придвинулась к Саше, обняла, поцеловала – так они заснули.
Со дня Сашиного рассказа Зина начала просыпаться по ночам в квартирае. Её будили взрыв, звон стёкол, грохот. Тяжёлое, жуткое, чужое прошлое обрушивалось на неё. Зина лежала придавленная, отчётливо ощущала вкус каменной крошки во рту, воздуха не хватало. Заставляла себя подняться, пройтись по евродвушке, выпить воды, понять, что всё хорошо и жизнь её сконструирована именно так, как она всегда хотела. Днём Зина блуждала по своему ЖК – всюду торчали глаза камер, в каждом лобби сидел охранник, но забора не было, только зелёное ограждение. Зина радовалась раньше, а теперь жалела, что его нет. Она узнала, что дом её монолитный, то есть не кирпичный и не панельный. Монолитный – значит, прочнее, выдержит землетрясение до 8 баллов, прочла она. Про взрыв ничего не было сказано. В ЖК пока пустели многие полуподвальные помещения, ждали своего бизнеса. Барбершопа, салона красоты, кофейни. Зина мучилась, заглядывала за пустые стёкла. Приступы повторялись. Так Саша, никогда не бывавший в квартирае, поселился там, занял его полностью. Тёмный угол его оказался самой смертью, страшнее смерти – гибелью. Гибель чудовищная, городская, стремительная, безжалостная, реалистичная, сконструированная такой нарочно человеком же. Задыхаясь ночью в своей новой квартире под плитой чужой ужасной смерти, Зина думала, что те люди жили в настоящем квартирае – погибали в своём доме и попадали
Когда Саша позвонил ей в следующий раз, она не взяла трубку. Когда позвонил второй раз, она не взяла трубку. Не ответила на его тихое обеспокоенное сообщение. Зина хотела избавить свой квартирай от смерти, ведь он предназначался для жизни. Саше не было в нём места. И Саша понял и не пытался больше связаться. Их пространства и время больше не пересекались. Зина чувствовала, что хочет скучать по нему, но не позволяла себе. От таблеток и исключения Саши Зина снова хорошо спала, дом с её евродвушкой перестал рушиться по ночам. Она не бродила с дозором более по ЖК, не считала видеокамеры, не проверяла замки на дверях застеклённых полуподвалов. Квартирай не сразу, а постепенно вернул свои чудесные качества, снова стал соответствовать мечте и приносить удовольствие, как в самом начале, когда в нём только доделали ремонт. В один из солнечных воздушных дней, когда квартирай, и лес, и верхушки Москвы залились светом; Зина допила кофе, взяла телефон и принялась свайпить влево, свайпить вправо.
Дверь
Марина заперлась изнутри. Золотой кузнечик шпингалета сидел на двери поперёк. Голова душа уткнулась в плечо, лила воду на половину худого тела. Марина стояла прямо, смотрела на кафель мясного цвета. На Маринину спину таращилась пожелтевшая фата душевой шторы. Её понизу обрамляла нежная, розовая плесень. Мыльная муть касалась Марининых щиколоток. Вода не проходила. Зачирикал кузнечик, дверь забилась в припадке. Нечего запираться, кроме тебя тут ещё живу я, и в отличие от тебя я зарабатываю – это всё говорила Лера дёрганьем и стучаньем.
Три недели уже они общались дёрганьем, стучаньем, гляденьем – забросив принятую речь, выработав новый нервный язык. Давно и раньше они дружили, им нравилась компания друг друга. Потом Марина стала выбираться из детства, падать во взрослость, думать себе, делать себе, копить недостатки, хуже учиться, произносить мат, мать принялась разочаровываться. Её страстная родительская заинтересованность заменилась заботливым раздражением.
Марина чувствовала это ослабление, стала ещё хуже учиться, громче произносить мат, даже курить, чтобы вернуть материнский интерес. Но он не возвращался. Тогда Марина принялась стараться наоборот: вытянула алгебру на 4, не покупала сигарет, разговаривала чисто. Лера отвечала тоже раздражением, забеспокоилась почему-то, не беременна ли Марина. Отправила её к гинекологу, и это было унизительно. Тогда Марина оставила всё как есть. Не падала совсем, но не старалась сильно. Так они общались на языке раздражения и привычки – давнем семейном наречии.
Лера разочаровалась не в самой Марине, а в материнстве как виде деятельности, оно оказалось таким же, как и всё в жизни – сложным, не оправдывающим затрат сил. Лера разочаровалась в себе в материнстве. Каждая Маринина плохость – новый Лерин провал.
Раньше надо было запираться – это могла думать Марина в ванной, это могла надёргать, выстучать Лера ванновой дверью.
Марина вышла в халате, Лера ушла в пальто. Железно закрыла за собой дверь.
Три недели Лера мариновала Марину в квартире. Запирала её снаружи. Унесла сразу, на второй день после незапирания, в офис Маринину связку ключей, Маринины телефоны (нынешний и старый), Маринин ноутбук, Маринины кроссовки и межсезонные ботинки, даже все сандалии, забрала Маринины деньги, запретила Марине ходить в школу, выходить на улицу. Подумала – и свой ноутбук тоже унесла на работу. Коллеги пытались не раскладывать мятые свои взгляды на забитом Лерином столе.
Марина пила кофе. Отсела в угол лавки от солнечного потока, который раскромсал кухню на светлое большинство пространства и на мелкое тёмное меньшинство по углам, по шкафам, по стенам. Марина не любила солнце дома: от него болела голова и становилось ещё душней.
В первые дни она пробовала смотреть телевизор, у них с матерью было немного каналов. На имеющихся говорили, общались, кричали на каком-то другом, недоступном Марине языке, по-чужому выглядели. От них становилось страшно и скучно одновременно.