Домой возврата нет
Шрифт:
Так с глаз моих был снят еще один слой дымки, затуманивающей взор. И теперь я знал: все, что я увидел и понял, я уже никогда не забуду и никогда не поддамся обману.
47. По Екклезиасту
Итак, я рассказал Вам (писал Джордж Лису) кое-что из того, что я пережил, и как это на мне отразилось. Вы спросите: а вы-то, Лисхол Эдвардс, тут при чем? Вот к этому я сейчас и подхожу.
Вначале я упомянул «жизненную философию», которую я придумал двадцать лет назад, когда учился в колледже. Я не сказал Вам, в чем она заключалась, потому что на самом деле, пожалуй, никакой такой философии у меня тогда не было. Вероятно, у меня нет ее и теперь. Но, по-моему, это интересно и важно, что в семнадцать
Вот в чем была беда почти всех нас двадцать лет назад в Пайн-Рок-колледже. У нас сложилась своя «концепция» Правды, Красоты, Любви, Истинности, — а тем самым определились представления о том, что означают все эти слова. И потом мы уже ничуть не сомневались в своих представлениях или не смели признаться, что сомневаемся. А это худо, ибо суть убеждения — недоверие, и суть истинности — сомнение в самой себе. Суть Времени в движении, а не в неподвижности. Суть веры — сознание, что все течет и все должно меняться. Растущий человек — человек живой, и его «философия» должна расти, должна меняться вместе с ним. Если же этого нет, значит, человек неустойчив, легковесен, игрушка моды, не так ли? Тот, кто слишком врос в сегодняшний день, завтра будет чувствовать себя неустойчиво, а его верования окажутся всего лишь навязчивыми идеями.
Вот почему я не могу дать определение Вашей собственной философии, ведь дать определение значит отнести Вас к «законченным» людям академического склада, а Вы, слава богу, не той породы. Попытайся я вот так Вас определить, я только и заслужил бы лишний раз Вашу неповторимую ироническую улыбку, неожиданную, насмешливую и чуть презрительную. А разве можно передать в точности Вашу новоанглийскую суть, суть истинного американца-северянина — такого уязвимо гордого, такого застенчивого, такого сдержанного и замкнутого, но, как мне кажется, в основе своей такого бесстрашного!
И потому не стану определять, что Вы такое, дорогой Лис. Но я могу сказать свое мнение, правда? Могу же я сказать, каким Вы мне кажетесь, какое производите впечатление и что я об этом думаю?
Так вот, прежде всего Лис кажется мне Екклезиастом. По-моему, это справедливо, и если уж давать какое-то определение, думаю, Вы со мной согласитесь. Быть может. Вы знаете другое, более верное? Я такого не знаю. За тридцать семь лет размышлений, чувствований, мечтаний, трудов, борений, странствий и терзаний я не встретил ничего, что могло бы определить Вас хоть немного точней. Возможно, где-нибудь и существует что-то — написанное, нарисованное, спетое или сказанное, — что выразит Вас верней. Если оно и существует, я его не видел, а если бы увидел, почувствовал бы себя как человек, который вдруг набрел на новую Сикстинскую капеллу, никому не ведомую и еще более прекрасную.
Насколько я понял Вас за девять лет нашего знакомства, по образу жизни и мыслей, по чувствам и поступкам своим Вы поистине Проповедник — Екклезиаст. Я не знаю ничего выше. Из всего, что я увидел и узнал на своем веку, книга эта, по-моему, самое благородное, самое мудрое и сильное выражение сущности человеческой жизни, и к тому же самый прекрасный цветок поэзии, красноречия и истины. Я не любитель определять плоды творчества жесткими формулами, но, уж если давать какое-то определение, я мог бы сказать одно: из всего написанного нет на свете ничего выше Екклезиаста и мудрость его — самая долговечная и самая глубокая.
И, я бы сказал, он превосходно выражает Вашу позицию в жизни. Я читал его не раз и не два, год за годом, и не вижу в нем ни единого слова, ни единого стиха, с которым Вы не согласились бы мгновенно.
Вы согласитесь — если привести лишь несколько изречений из этой благородной книги, которые сразу приходят на память, — что доброе имя лучше дорогого притирания, и, я думаю, Вы согласитесь, что день смерти лучше дня рождения. И Вы согласитесь с великим проповедником, что все вещи в труде; что не может человек пересказать всего; что не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием. Я знаю, Вы согласитесь также: что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, — и нет ничего нового под солнцем. Вы согласитесь, что познать мудрость и познать безумие и глупость — это томление духа. Я знаю, Вы согласитесь — ведь Вы сами не раз наставляли меня в этом, — что всему свое время, и время каждой вещи под небом.
«Суета сует, — сказал Екклезиаст… — все суета». Вы согласитесь с ним в этом; и согласитесь также, что глупый сидит, сложив свои руки, и съедает плоть свою. Всем своим существом Вы согласитесь, что «все, что может рука твоя делать, по силам делай; потому что в могиле, куда ты пойдешь, нет ни работы, ни размышления, ни знания, ни мудрости».
По-вашему, дорогой Лис, эти изречения, это отношение к миру справедливы? Уж наверно так, ибо тут буквально каждое слово прямо относится к Вам и всей Вашей жизни. Всему этому я научился у Вас. Однажды Вы прочли надпись, которую я Вам сделал на какой-то книге, и сказали, что это будет Вашей эпитафией. Вы ошиблись. Ваша эпитафия была написана много веков назад — это Екклезиаст. Ваш портрет уже существовал: это портрет великого Проповедника, каким он сам себя изобразил. Вы — это он, его слова так точно совпадают с Вашими, что, если бы его никогда не существовало или он бы их не произнес, вся его великая, благородная проповедь могла бы исходить от Вас.
А значит, если бы я мог определить Вашу и его философию, я, пожалуй, определил бы ее как философию обнадеживающего фатализма. Оба вы по натуре пессимисты, но — пессимисты, не утратившие надежды. У вас обоих я многому научился, оба вы научили меня многим истинам и надеждам. Прежде всего, я узнал, что человек должен работать, должен делать свою работу как можно лучше и старательней, и только глупец ропщет и тоскует из-за того, что пропало, из-за того, что могло быть, но чего нет. Оба вы преподали мне суровый урок, примирили с сознанием, что сама основа жизни трагична, ибо человек рождается, чтобы пройти весь свой жизненный путь и умереть. У вас обоих я научился принимать эту важнейшую истину без жалоб и, приняв ее, постарался поступать, как поступали до меня: делать все, что я могу, не жалея сил.
И как ни странно — ибо тут сказывается таинственный и жестокий парадокс нашей близости и нашей полярной противоположности, — именно в этом я так полно, так безраздельно сходился с Вами во мнениях, что перестал с Вами соглашаться. Кажется, я даже мог бы сказать Вам: «Я верю во все, что Вы говорите, но я с Вами не согласен», — и в этом корень зла, загадка нашего расхождения, нашего бесповоротного разрыва. Жалкие людишки станут сплетничать, как я понимаю, уже сплетничают, станут предлагать тысячи поспешных, лежащих на поверхности объяснений, но, право же, Лис, корень все-таки в этом.
В одном из немногих Ваших писем ко мне, в совсем недавнем удивительном и трогательном письме, Вы говорите:
«Я знаю, Вы от меня уходите. Я всегда знал, что это неизбежно. Не пытаюсь Вас удержать, ибо так оно и должно быть. Но вот что странно, вот что тяжко: никогда я не знал человека, с которым так глубоко сходился бы во взглядах на все самое важное».
Да, это и правда странно и тяжко, поразительно и загадочно, потому что в известном смысле — чего никогда не понять жалким трещоткам — это совершенно верно. И, однако, существует этот наш странный парадокс; мне кажется, на орбите нашего с Вами мира Вы — Северный полюс, а я — Южный, и хоть мы находимся в равновесии, в согласии, между нами, дорогой Лис, лежит весь мир.