Дон Кихот. Часть вторая
Шрифт:
Каждый стих он сопровождал множеством вздохов и довольно обильными слезами, свидетельствовавшими о том, что сердце у него исполнено горечи и разрывается на части при мысли о поражении и о разлуке с Дульсинеей.
Тем временем наступил день, солнце било Санчо прямо в глаза и в конце концов разбудило его, — он потянулся, встряхнулся и расправил свои разнежившиеся члены; засим, определив урон, нанесенный свиньями его запасам, он прежде обругал стадо, а потом и кое-кого повыше. Наконец Дон Кихот и Санчо поехали дальше; когда же день начал клониться к вечеру, то они увидели, что навстречу им движутся человек десять верховых и человек пять пеших. У Дон Кихота сердце запрыгало, а у Санчо екнуло, оттого что люди эти были снабжены копьями и щитами и вид у них был весьма воинственный. Дон Кихот обратился к Санчо с такими словами:
— Когда б я мог, Санчо, применить оружие и руки не были б у меня связаны
Всадники между тем приблизились, подняли копья, молча окружили Дон Кихота и, угрожая ему смертью, приставили острия копий к груди его и спине. Один из пеших, приложив палец к губам в знак того, что пленники не смеют пикнуть, взял Росинанта под уздцы и повел его в сторону от дороги, прочие, совершенное храня молчание, следом за человеком, ведшим Росинанта, погнали серого, на котором сидел Санчо, Дон Кихот же несколько раз пытался задать вопрос, куда его влекут и чего хотят от него, но стоило ему раскрыть уста, как острия копий накладывали на них печать. Той же участи подвергался и Санчо: едва он изъявлял желание заговорить, как один из пеших тыкал в него острым концом палки, и не только в него, но и в серого, словно и тот намеревался заговорить. Настала ночь, конные и пешие начали обнаруживать нетерпение, пленники же пришли в еще больший ужас, тем паче что стражники то и знай на них покрикивали:
— Вам не удрать, троглодиты!
— Молчать, эфиопы!
— Не сметь роптать, антропофаги!
— Не сметь стонать, скифы, не сметь таращить глаза, лютые полифемы, кровожадные львы!
К этим они присовокупили еще и другие им подобные наименования, ранившие слух несчастного Дон Кихота и его слуги.
Санчо дорогою рассуждал сам с собой:
«Разве мы проглотиты? Разве мы недотепы и бродяги? Разве мы уж такие анафемы? Нет, мне эти названия что-то не нравятся. Нанесло вас, голубчиков, на нашу погибель, этого еще не хватало: пришла беда — отворяй ворота, лишь бы только это приключившееся с нами злоключение не пошло дальше колотушек».
Дон Кихот был ошеломлен; сколько он ни напрягал мысль, а все не мог постигнуть, что это за люди, у которых не сходят с языка бранные слова, — было ясно, что от таких людей должно ждать отнюдь не добра, но великого худа. Наконец, уже около часа ночи, подъехали они к замку, и Дон Кихот сейчас его узнал, ибо то был замок герцога, где он и Санчо еще так недавно гостили.
«Господи помилуй, что же это такое? — подумал Дон Кихот, как скоро уразумел, где он находится. — До сих пор все в этом доме были со мной чрезвычайно любезны и приветливы; впрочем, для побежденных все хорошее превращается в дурное, а дурное — в наихудшее».
Тут Дон Кихот и Санчо въехали в парадный двор замка и увидели, что он богато убран и украшен, отчего их изумление возросло, а страх еще усилился, как это покажет следующая глава.
Глава LXIX
О наиболее редкостном и наиболее изумительном из всех происшествий, какие на протяжении великой этой истории с Дон Кихотом случались
Верховые спрыгнули с коней и, вместе с пешими внезапно подхватив на руки Санчо и Дон Кихота, вошли во двор; кругом всего двора пылало около ста факелов, державшихся на подставках, в галереях же горело более пятисот плошек, так что, хотя ночь была довольно темная, казалось, будто дело происходит днем. Посреди двора возвышался катафалк высотою примерно в два локтя, под широчайшим черным бархатным балдахином, ступеньки вокруг всего катафалка были уставлены белыми восковыми свечами в серебряных канделябрах, числом более ста, а на самом катафалке виднелось тело девушки, столь прекрасной, что даже смерть бессильна была исказить прекрасные ее черты. Голова ее в венке из самых разнообразных душистых цветов покоилась на парчовой подушке, а в руках, скрещенных на груди, она держала желтую пальмовую победную ветвь. Поодаль был воздвигнут помост, на котором стояли два кресла, на креслах же восседали две особы; на головах у них красовались короны, а в руках они держали скипетры, из чего можно было заключить, что это цари, не то настоящие, не то поддельные. По одну и по другую сторону помоста, на который вели несколько ступенек, стояли еще два кресла, и вот люди, взявшие в плен Дон Кихота и Санчо, на эти кресла их и усадили, причем они сами все время молчали и подали знак молчать обоим пленникам; впрочем, Дон Кихот и Санчо хранили бы молчание и без всякого
В это время появился слуга и, приблизившись к Санчо, накинул на него черной бумазеи мантию с нашитыми на нее полосами в виде языков пламени, затем снял с него шапку и, надев колпак наподобие тех, какие носят осужденные священною инквизицией, шепнул ему, чтоб он помалкивал, иначе ему всунут в рот кляп, а то и вовсе прикончат. Санчо посмотрел на себя и увидел, что он весь объят пламенем, однако боли от ожога он не ощущал, и это его успокоило. Он снял с головы колпак и, обнаружив, что на нем нарисованы черти, снова надел его и пробормотал:
— Если пламя меня не жжет, стало быть, и черти меня не утащат.
Дон Кихот взглянул на Санчо, и хотя над всеми его чувствами господствовал страх, все же вид Санчо его насмешил. В это время, должно думать из-под катафалка, послышались тихие, ласкающие слух звуки флейт, и благодаря тому, что человеческие голоса к ним не примешивались, ибо здесь безмолвствовало само безмолвие, они были особенно нежны и приятны. Внезапно у изголовья той, что казалась мертвою, вырос прелестный юноша, одетый, как римлянин, и голосом чистым и благозвучным, сам себе аккомпанируя на арфе, пропел эти две строфы:
Пока не пробудится жизнь опять В Алтисидоре, жертве Дон Кихота, И не решатся дамы траур снять, И герцогине не придет охота Своих дуэний снова увидать В нарядах из шелков, парчи, камлота, Я буду петь страдалицы удел Звучней, чем в старину фракиец пел [230] . И этот долг мой, скорбный, но священный, Не только на земле исполню я, Слагать хвалу красе твоей нетленной Я буду, восхищенья не тая, И в мрачном царстве мертвецов, где пеной Вскипает вечно Стиксова струя, И, внемля мне, замедлит на мгновенье Свой неустанный бег река забвенья.230
…в старину фракиец пел… (миф.) — Орфей.
— Довольно! — воскликнул тут один из тех, кто изображал из себя царя. — Довольно, дивный певец! Так можно до бесконечности петь о смерти и о прелести несравненной Альтисидоры, не мертвой, как полагают невежды, но живой, — живой, ибо слава о ней гремит, живой, ибо присутствующий здесь Санчо Панса претерпит пытки ради ее воскресения. Итак, о Радамант, вместе со мною творящий суд в мрачных пещерах Дита, ты, коему известно все, что неисповедимою волею судеб предуказано нам свершить для того, чтобы девицу сию возвратить к жизни, поведай нам это и объяви сей же час, дабы мы елико возможно скорее исполнились радости, которую сулит нам ее оживление.
Только успел судья Минос, Радамантов товарищ, вымолвить это, как Радамант встал и возговорил:
— Гей вы, слуги дома сего, старшие и младшие, великовозрастные и юные! Бегите все сюда и двадцать четыре раза щелкните Санчо в нос, двенадцать раз его ущипните и шесть раз уколите булавками в плечи и в поясницу, ибо от этого обряда зависит спасение Альтисидоры.
Послушав такие речи, Санчо не выдержал и заговорил:
— Черт возьми! Да я скорее превращусь в турка, чем позволю щелкать себя по носу и хватать за лицо! Нелегкая меня побери! Уж будто эта девица так прямо и воскреснет, если меня станут хватать за лицо! До того разлакомились — сил никаких нет: Дульсинею заколдовали — давай меня пороть, чтобы она расколдовалась, умерла Альтисидора, оттого что господь бог послал ей болезнь, — так, чтобы она ожила, необходимо, видите ли, двадцать четыре раза щелкнуть меня по носу, исколоть мне тело булавками и до синяков исщипать мне плечи! Нет уж, держите карман шире, я старый воробей: меня вам на мякине не провести!