Донские рассказы. Судьба человека. Они сражались за Родину
Шрифт:
– Сдавайтесь, красные казачки`, беспатронники! А то, братушки, нагоним вас на склизкое!..
Ну и нагнали… Так накрутили нам хвосты, что довелось-таки мерять по бугру, чья коняка добрее. Поутру собрались верстах в пятнадцати от хутора, в лесу, и доброй половины своих недосчитались. Какие ушли, а остатних порубали. Ущемила меня тоска – житья нету, а тут Дарью хворь обротала. Ве'рхи поскакалась ночью и вся собой сменилась, почернела. Гляжу, покрутилась с нами и пошла от становища в лес, в гущину. Я такое дело смекнул и за ней по следу. Забилась она в яры, в бурелом, вымоину нашла и, как волчиха,
– Знаешь, Яша, кто банде сообчил, что у нас патронов нет? – и глядит на меня сурьезно так.
– Кто? – спрашиваю у ней.
– Я.
– Что ты, дурная, собачьей бесилы обтрескалась? Не тот час, чтоб гутарить, молчи лежи!..
Она опять свое:
– Смертынька в головах у меня стоит, повинюсь перед тобой я, Яша… Не знаешь ты, какую змею под рубахой грел…
– Ну, винись, – говорю, – ляд с тобой!
Тут она и выложила. Рассказывает, а сама головою оземь бьется.
– Я, – говорит, – в банде своей охотой была и тягалась с ихним главачом Игнатьевым… Год назад послали меня в вашу сотню, чтоб всякие сведения я им сообчала, а для видимости я и представилась снасилованной. Помираю, а то в дальнеющем я бы всю сотню перевела…
Сердце у меня тут прикипело в грудях, и не мог я стерпеть – вдарил ее сапогом и рот ей раскровянил. Но тут у ней схватки заново начались, и вижу я – промеж ног у нее образовалось дите… Мокрое лежит и верещит, как зайчонок на зубах у лисы… А Дарья уж и плачет и смеется, в ногах у меня полозит и все колени мои норовит обнять… Повернулся я и пошел от нее до сотни. Прихожу и говорю казакам – так и так…
Поднялась промеж них киповень. Спервоначалу хотели меня порубать, а посля и говорят мне:
– Ты примолвил ее, Шибалок, ты должен ее и прикончить, со всем с новорожденным отродьем, а нет – тебя на капусту посекем…
Стал я на колени и говорю:
– Братцы! Убью я ее не из страху, а по совести, за тех братов-товарищев, какие головы поклали через ее изменшество, но поимейте вы сердце к дитю. В нем мы с ней половинные участники, мое это семя, и пущай живым оно остается. У вас жены и дети есть, а у меня, окромя его, никого не оказывается…
Просил сотню и землю целовал. Тут они поимели ко мне жалость и сказали:
– Ну, добре! Нехай твое семя растет, и нехай из него выходит такой же лихой пулеметчик, как и ты, Шибалок. А бабу прикончь!
Кинулся я к Дарье. Она сидит, оправилась и дитя на руках держит.
Я ей и говорю:
– Не дам я тебе дитя к грудям припущать. Коли родился он в горькую годину – пущай не знает материного молока, а тебя, Дарья, должен я убить за то, что ты есть контра нашей советской власти. Становись к яру спиной!..
– Яша, а дите? Твоя плоть. Убьешь меня, и оно помрет без молока. Дозволь мне его выкормить, тогда убивай, я согласна…
– Нет, – говорю я ей, – сотня мне строгий наказ дала. Не могу я тебя в живых оставить, а за дитя не сумлевайся. Молоком кобыльим выкормлю, к смерти не допущу.
Отступил я два шага назад, винтовку снял, а она ноги мне обхватила и сапоги целует…
После этого иду обратно, не оглядываюсь, в руках дрожание, ноги подгибаются, и дите, склизкое, голое, из рук падает…
Дён через пять тем местом назад ехали. В лощине над лесом воронья туча… Хлебнул я горюшка с этим дитем.
– За ноги его да об колесо!.. Что ты с ним страдаешь, Шибалок? – говорили, бывало, казаки.
А мне жалко постреленка до крайности. Думаю: «Нехай растет, батьке вязы свернут – сын будет власть советскую оборонять. Все память по Якову Шибалку будет, не бурьяном помру, потомство оставлю…» Попервам, веришь, добрая гражданка, слезьми плакал с ним, даром что извеку допрежь слез не видал. В сотне кобыла ожеребилась, жеребенка мы пристрелили, ну вот и пользовали его молоком. Не берет, бывало, соску, тоскует, потом свыкся, соску дудолил не хуже, чем материну титьку иное дите.
Рубаху ему из своих исподников сшил. Сейчас он маленечко из ней вырос, ну да ничего, обойдется…
Вот теперича ты и войди в понятие: куда мне с ним деваться? Мал дюже, говоришь? Он смышленый и жевки потребляет. Возьми его от лиха! Берешь?.. Вот спасибо, гражданка!.. А я, как толечко разобьем фоминовскую банду, надбегу его проведать.
Прощай, сынок, семя Шибалково! Расти… Ах, сукин сын! Ты за что же отца за бороду трепаешь? Я ли тебя не пестал? Я ли с тобой не нянчился, а ты драку заводишь под конец? Ну, давай на расставанье в маковку тебя поцелую…
Не беспокойтеся, добрая гражданка, думаете, он кричать будет? Не-е-ет!.. Он у нас трошки из большевиков, кусаться – кусается, нечего греха таить, а слезу из него не вышибешь!..
1925
Илюха
Началось это с медвежьей охоты.
Тетка Дарья рубила в лесу дровишки, забралась в непролазную гущу и едва не попала в медвежью берлогу. Баба Дарья бедовая – оставила неподалеку от берлоги сынишку караулить, а сама живым духом мотнулась в деревню. Прибежала – и перво-наперво в избу Трофима Никитича.
– Хозяин дома?
– Дома.
– На медвежью берлогу напала… Убьешь – в часть примешь.
Поглядел Трофим Никитич на нее снизу вверх, потом сверху вниз, сказал презрительно:
– Не брешешь – веди, часть барышов за тобою.
Собрались и пошли, Дарья передом чикиляет, Трофим Никитич с сыном Ильей сзади. Сорвалось дело: подняли из берлоги брюхатую медведицу, стреляли чуть ли не в упор, но по случаю бессовестных ли промахов или еще по каким неведомым причинам, но только зверя упустили. Долго осматривал Трофим Никитич свою ветхую берданку, долго «тысячился», косясь на ухмылявшегося Илью, под конец сказал: