Дорога обратно
Шрифт:
Людей тут было - многие тьмы: все изнуренные, веселые, все в белых и ярких рубашках; они сидели, сгрудившись компашками, лежали вповалку, слонялись туда-сюда в поисках хороших знакомых или новых знакомств, выпивали, застенчиво прикрывая стаканы и кружки ладонями, но закусывать пока не решались - там, на дальнем конце поляны, на них на всех строго глядели с высоты дощатого помоста певец Козловский и его однорукий друг, мужчины в плащах и в костюмах, дамочки, музыканты с трубами, скрипками, тарелками, барабаном и арфой. На краю помоста шатался от порывов ветра тонкий стебель микрофона, который засвистел вдруг и заныл, захлебнув особенно сильный порыв, согнувший верхушки берез за поляной, и оглушительно защелкал, когда по нему решил постучать ноготком какой-то круглый и лысый человечек в рыжем галстуке, но без пиджака. Ветер трепал его единственную и непомерно длинную прядь над левым ухом. Силясь,
– А ты смоги сперва, смоги, потом и говори, - привстав, сказала свысока ему Мария. Григорий попытался ей ответить в том же тоне, но Теребилов враз их помирил, пригласив не ссориться, а выпить.
Сыграли музыканты; выступила дамочка с короткой важной речью; читал стихи по-эфиопски какой-то хмурый эфиоп, по-русски их пересказал профессор из Москвы; свои стихи читали - если Мария верно их запомнила и ничего нам не приврала с чужих слов - поэты: Дудин, Антокольский, Долматовский, Цыбин, Храмов, Браун, Ошанин, Доризо и Фоняков, Ваншенкин, Винокуров и Мартынов; читали: Инбер, Друнина и Молева; потом Козловский пел романс под звуки арфы, а друг его, с одной рукой, читал смешной рассказик про попа, который в гости к Пушкину пришел, с ним брагу пил и всему в нем удивлялся. Другу хлопали сильнее, чем другим, хлопал стоя и старик Григорий, со слезою приговаривая: "Ну, Семен Степаныч!", ну а после - Мария не смогла запомнить толком, кто там после выступал, кто что читал, кто пел; она устала, разморило, и много белой было выпито без хоть какой-нибудь закуски. В конце был хор в кокошниках и кушаках и хоровод в красивых русских сарафанах. Потом оркестр, вняв хлопанью, на бис остался на помосте и сыграл свою последнюю музыку, похожую на бурю и на кадриль. Музыканты, кончив, повставали, поклонились - и разбрелись с помоста кто куда.
Можно было закусить, и сразу шумно стало на поляне.
Теребилов, торжествуя, запустил руки в обе сумки сразу и, не заглядывая в них, стал доставать, как Дед Мороз, и опускать в траву зеленый лук, селедку, запеленутую в газету и промокнувшую ее, крутые яйца с треснутой скорлупкой, соль, огурцы, сыр пошехонский, с полкило, обдирный хлеб, что оставалось краковской, любительской грамм триста, помидоры, пять плавленых сырков "Волна", три банки шпрот, две - судака в соку, ситро, крем-соду и еще бутылку белой. Обтер тюбетейкой мокрый лоб, сказал довольно:
– Все, последняя!
– но сумки оставались вполовину полны. Мария их попробовала: тяжелы, как были. И Теребилов объяснил ей: - Там картошка. Оголодаем - испечем.
По всей поляне шел газетный шорох, шум ветра, звук стекла и жести. Разговоры, сначала ровно, тихо загудев, довольно быстро закипели, принялись взрываться криками и смехом, женским визгом, многоголосым хохотом мужчин, потом и пенье подоспело. Поляна затянула про мороз, но вразнобой: покуда дальний ее край просил мороз не морозить коня, ближний уже вовсю тянул: "А жене скажи, что в степи замерз". Мария не подтягивала: ей было жарко, лень, зато когда поляна дружно грянула другое: "Забота у нас такая, забота наша простая", - запела и Мария. "Жила бы страна родная", - зычно вторил ей и Теребилов, а Григорий, петь, должно быть, не умея или совсем не зная слов, мычал смущенно что-то для порядка и жмурился, как кот, кивая головой согласно с общим пеньем, разглядывая на просвет пустую синюю бутылку.
Мария вскорости объелась на припеке; жующие тела вокруг томили душу; пьяный гул вокруг мутил под горлом и больно отдавался в голове. Она поднялась, направилась к деревьям за поляной и там, в кустах ольхи, укромненько присела, слушая чужие разговоры. Невидимые бабы, рассевшись по кустам неподалеку, уныло костерили предпоследними словами неведомого Сенечку из облсовпрофа, затем заговорили об индийском растворимом кофе "Бон": какое, всюду говорят, оно пахучее, приятно кислое на вкус, и мог бы Сенечка из облсовпрофа хоть баночку из Риги иль из Ленинграда им на пробу притаранить; потом, подобно потревоженным тетеркам, вспорхнули разом и, ломая грузно ветки, поспешно скрылись где-то в тишине... Кто-то совсем близко от Марии прошагал, плюясь и кашляя, оставив по себе в кустах слоистый и прозрачный, будто паутина, папиросный дым.... Далекий скучный голос звал в лесу Коку - покуда Кока не откликнулась: "Чего?"... Кукушка начала свой гулкий счет. Мария вспомнила о Пскове и о комбижире. Мое лицо с досады и тревоги вообразилось ей противным, скисшим и с прищуром. Решив не ждать наедине с собой, покуда я ее о чем спрошу, она поторопилась привести себя в порядок, вернуться к людям на поляну, средь поредевших пьяных толп забыться болтовней, рассеяньем, затем и сном.
Ей снилась жажда без надежды на спасительный глоток. Когда Григорий с Теребиловым разбудили ее, еле растолкав, то, не желая отпускать ее, проснулось и желанье пить. Вместо воды Григорий дал ей отхлебнуть плодового вина, а на вопрос, откуда и зачем плодовое, ответил Теребилов:
– Сходили тут, пока ты дрыхла, купили в автолавке. А белой не было. Ты, Павловна, прости, но чтобы взять побольше, пришлось тебя немного потрясти...
Мария, отхлебнув, пошарила в кармане юбки, нашла и пальцами помяла кошелек. Сказала равнодушно:
– Вы хоть бы грошик женщине оставили, - еще хлебнула, немного посветлев лицом, и огляделась. Поляна почти опустела: кто бродил вдали, а кто додремывал. В траве, на угасающем ветру, повсюду шевелилась всякая бумажная рванина. Осколки битого стекла отсверкивали, словно угли, ленивым предзакатным светом.
– Теперь пошли, - сказал над нею кто-то: Григорий, Теребилов - кто из них, она не поняла, но поднялась, как перышко, с травы, пошла, не оборачиваясь, к лесу, что шумел, маня ее, всеми своими верхушками. Григорий с Теребиловым подхватили сумки с картошкой и плодовым и едва за нею поспевали, но не сердились на нее, наоборот, подбадривали. Когда Мария слишком увлекалась, ломясь сквозь злой, густой подлесок, они, аукая, дразнили ее плодовым, мол, пора, пора хлебнуть, и коль она, Мария, не боится, что ей ни капли не останется - пусть себе ломится, как кабаниха, дальше в лес... Она ругалась, поворачивала назад, надолго приникала к горлышку бутылки, глотая теплое плодовое; тогда они смеялись: "Ты не говядничай, пей помаленьку и не бойся, не кончается, купили - хоть залейся".
Закат они застали на берегу большого озера. Мария зашла в воду по колено и визжала, любуясь алой, шевелящейся на ряби полосой. Возвращаясь из воды, она увидела при красном свете солнца пропавшую в Пушгорах безымянную тетку в клипсах-вишнях: та танцевала, вроде, танго на берегу без всякой музыки, в обнимку с незнакомым рослым лысым мужиком. Мария обрадовалась, закричала ей "эй!", и тетка громко ей похвасталась:
– Это Тимоха!
Мария, мокрая до нитки, вдруг обиделась и обозвала тетку тварью, но тетка не расслышала. Тимоха, крякнув, взял тетку на руки и, шумно сокрушая ветки, понес ее в подлесок. До темноты Мария бегала кругами, обсыхая, по берегу и по дороге, по полю, по лесной тропе, пугаясь сов и хлопанья каких-то крыльев, стараясь не терять из виду собутыльников, которые давали знать ей о себе, не в силах догонять ее, ауканьем и криками. Ночью Теребилов запалил большой костер где-то над рекой, укрытой с берега до берега туманом. Потыкивая хворостиной обугленные картофелины, Мария, бормоча, гадала: откуда вновь взялось над ее ухом похохатывание тетки в клипсах-вишнях; когда она успела снова к ним прибиться; где потеряла своего Тимоху?.. Та хохотала и пила плодовое, и то и дело сбрасывала с шеи руку Теребилова, однако ж не переставала гладить по загривку старика Григория, который, что-то детское и гадкое лепеча, все норовил зарыться бородою ей в коленки... Озлясь, Мария отняла у ней бутылку, глотнула через силу и глянула по ту сторону тумана: там, казалось, сами по себе горели и мигали редкие костры.
Над головою кто-то зашагал в верхах деревьев, покряхтывая и недовольно вскрикивая. Мария чуть не протрезвела. Тетка в клипсах перестала хохотать и тихо вспомнила о мамочке. Теребилов кратко выматерился и тут же извинился. Григорий объяснил им в полной тишине, что это - знаменитый черный ворон, которому полтыщи лет, и, говорят, он еще столько, даже больше, проживет.
– Он видел Пушкина, - вдруг погрустнев, сказала тетка в клипсах и убрала голову Григория с колен.
Григорий подтвердил:
– И Пушкина, и всех дворян, и Ильича, и отреченье Николая, Булак-Булаховича с Поземским - да что там Булаховича!
– он видел много что до них: и Грозного, и короля Батория; тот вон оттуда шел туда, на Псков, топча все своим железным конем.
– Старик махнул рукой куда-то сторону.
– Да, ворон этот много повидал и много мог бы рассказать, ведь вороны умеют говорить не хуже попугаев...
Теребилов с теткой отправились во тьму ловить ворона, чтоб с ним поговорить. Старик Григорий тоже собрался, но они его не взяли. Он расстроился. Глядел в костер. Предложил Марии выпить вместе и сказал: