Дорога за горизонт
Шрифт:
В общем, жизнь намечалась интересная. И даже весенние «переводные испытания» не слишком пугали новоявленных кадетов. Программы общих «классов», представлявших собой по сути, завершение общего образования, не обещали особых сложностей, хотя Николке предстояло подтянуться в точных науках, а Ване – в словесности, Закону Божьему и, разумеется, чистописании. Латыни и греческого, так пугавшего жителя двадцать первого века, не было вовсе. Оставался французский – в рамках гимназической программы. Кроме того, кадетам, как будущим морякам, предстояло освоить и английский язык, но с этим проблем не предвиделось – мальчики даже условились по одному дню в неделю говорить в «компьютерном зале» исключительно по-английски, дабы Николке проще было освоить язык Шекспира. Окончательно страхи,
– …Не стану ничего утверждать наверняка – все мы принуждены довольствоваться слухами, просочившимися из властных эмпиреев, и гадать на кофейной гуще. Но если – повторяю, ЕСЛИ! – в этих слухах имеется хоть малая доля истины, и в руках царского правительства находятся достоверные, неопровержимые сведения из будущего, то я первым скажу: горе нам!
Сами подумайте – о каком развитии свободной мысли может идти речь, если власть предержащие в ответ на вопль общества с усмешкой ответят: «мы точно ЗНАЕМ, к чему приведёт то-то и то-то, а вам остаётся только покорно принять наше решение!»
И кто, скажите, будет сдерживать эту тиранию мысли, которая тем и страшна, что не будет сопровождаться никакими явными запретами? У власти не будет более необходимости в столь грубых инструментах – довольно объявить о тягостных последствиях, приключившихся в будущем в результате реализации некоего новшества – и общество склонит голову, ибо кому достанет смелости спорить с тем, что известно наперед?
«Время – лучший судия» – повторяли мы, уповая на беспристрастный суд истории. Но как же быть теперь с тем, что все приговоры времени, мало того, что известны загодя, на десятки, если не сотни лет вперед – но могут быть еще и ошельмованы, подменены, да так, что мы, в нашей наивной доверчивости, будем долго ещё полагать их единственно справедливыми?
Вам, уповающим на то, что Россию ждёт невиданный взлёт и процветание, вам я говорю – трепещите! Трепещите самой страшной из тираний, с какими только сталкивалось человечество – тирании духовной! И осенённой к тому же фальшивым светом всезнания и всепредвидения!
В конце зала, где за спинками последнего ряда стульев стояли студенты и слушатели курсов, раздались аплодисменты. Оратор-репортёр, писавший на общественные темы в толстые столичные альманахи, – поклонился и спустился по ступеням дубовой кафедры. Но не сел на своё место в переднем ряду, а направился к выходу, демонстративно заложив руки за спину и всем видом показывая, что сказал всё, что счёл нужным.
На кафедру карабкался молодой человек с измождённым, нервическим лицом, всклокоченными сальными волосами, в мятом сюртуке. Устроившись за пюпитром, он громко откашлялся и заговорил, сопровождая слова картинными, но несколько судорожными жестами:
– Я не могу взять в толк, почему выступавшие ранее господа говорили лишь о тех последствиях для России и русской общественной мысли? Разве мы, духовные наследники Чаадаева, Герцена, мы, взращённые идеями Чернышевского, забыли, что кроме России есть еще и Европа, и целый мир, которого мы полоть от плоти – хотя бы в духовном смысле? И вот теперь, когда узурпируют знания, приобретённые – и в этом не может быть сомнений! – трудом мыслителей и учёных, не России, но Европы – почему мы беспокоимся о своих, местечковых дрязгах и выгодах, вместе того, чтобы закричать во весь голос: опомнитесь! На ваших глазах свершается самая грандиозная кража в истории – плоды вековой работы мысли, усилий просвещенной цивилизации присваиваются наглым, не признающим доводов разума колосом! И где гарантия, что знания эти не будут употреблены на искоренение свободной мысли – и не только в нашей стране, но и во всей Европе?
Мы живем в быстро меняющемся мире – и увы, перемены касаются не только свершений в области искусств и иных прекрасных творений человеческого гения! Самый значительный прогресс достигнут в деле создания средств убийства и разрушения. Всякому, что сомневается в этом, достаточно сравнить, например, Полтавское сражения и Бородинское – различие между ними заключается, по сути, в цвете мундиров да в деталях военной тактики. И в противоположность тому – сопоставить ход Крымской кампании с последней войной между Пруссией и Францией! Такой громадный прогресс, полностью изменивший военное дело – и за такое ничтожное время! А представьте, как усовершенствованны средства уничтожения за сто лет? А если вам отказывает воображение – обратитесь, хотя бы, к книгам мсье Жюля Верна – а потом десятикратно, стократно умножьте то, что почерпнете из них. Но и тогда вы вряд ли получите представление о могуществе потомков!
И вот, теперь – ключ к этому могуществу попал в руки худшего в истории тирана, который – о, я уверен! – он не преминет воспользоваться им, чтобы, подобно его деду, чьи руки обагрены кровью декабристов, польских повстанцев и венгерских борцов за свободу, насадить самую отвратительную реакцию. Но это случится уже в масштабах всего мира, ибо отныне никто не в силах противостоять ему!
А раз так – те, кому дорога свобода мысли, свобода образа жизни, свобода от любого рода духовного принуждения, обязаны потребовать от правительства придать полученные из будущего сведения широчайшей огласке. Дабы ими распорядилась просвещённая Европа, колыбель цивилизации, а не только властитель, наложивший тяжкую свою длань на то, что принадлежит всем людям, а отнюдь не только одной «немытой России, стране рабов, стране господ»! И уж точно не властителям, кичащимся своими голубыми кровями… и голубыми мундирами!
В передних рядах послышался недовольный гул; задние же разразились рукоплесканиями, не стихавшими, пока оратор не покинул кафедру. Его сразу окружили молодые люди студенческой наружности; мелькнуло среди них и несколько известных газетных репортёров, известных своим вольнодумством. На кафедру тем временем рвались сразу двое господ – но стоило одному из них всё же добраться до вожделенной цели, в задних рядах раздался свист вперемешку с выкриками «долой» и пронзительным мяуканьем. Возмущенные голоса в передних рядах, тонули в этой какофонии; оратор же, закончивший говорить стоял в окружении своих сторонников с видом победителя.
– А ведь прав оказался Олегыч. – со вздохом заметил Каретников, пробираясь к выходу из залы. – В точности по его словам всё и выходит!
– Да, – согласился Корф. – хотя уважаемый Олег Иванович и чрезмерно, на мой взгляд мягок и, порой, грешит нерешительностью – не могу отказать ему в способности к анализу. Соберетесь ему писать – не откажите черкнуть пару срок от моего имени: «Мол Корф признаёт вашу правоту и несостоятельность собственных прогнозов…»
– Надеюсь, только в этом, барон? – осведомился доктор. – Настроения в среде петербургской «мыслящей публики» – дело, кончено, наиважнейшее, но ведь этим ваше поле деятельности не ограничивается? В конце концов, мы никогда не испытывали никаких иллюзий насчёт возможности сохранить наши обстоятельства в секрете. А если и расходились – то лишь в сроках. Прав оказался мой друг Семёнов, а не вы – двух недель не прошло, а в Петербурге уже на все лады обсуждают «послание потомков», а заодно и террористический акт, этими же потомками и устроенный. Неужели вас это удивляет?
– Нет, конечно. Но хлопот нам эти господа прибавят, и преизряднейше. Поди, пойми – этот «оратель» сам до такого додумался, или кто поумнее подсказал?
– Вы, главное, не перестарайтесь, барон. – посоветовал Каретников. – Надеюсь, вы и ваши коллеги усвоили главный урок, который преподаёт нам будущее?
– Да, Андрей Макарыч. Бороться с брожением в умах образованной публики запретами и цензурой – дело пустое. Однако же – поди, объясни это подобным болтунам! Как и тем, кто готов истолковать мягкость властей, как признак слабости – и обвинить нас же в попустительстве?